Мне почему-то всю ночь потом мерещилась эта партия, и я во сне говорил Леньке: «Чудак, разве можно было королевой защищать короля!» А Шура стояла рядом с ним и просила: «Ленечка, не отдавай королеву». Ленька хныкал: «Он обманывает. Почему он не сказал «гардэ?» Маша приснилась в виде милиционера в белом майском костюме, поднесла ко рту свисток, трелью прошила меня прямо насквозь и сказала: «Костя, если ты не прекратишь эту игру, я тебя арестую!» И я никак не мог ей доказать, что играю я правильно.
Утром, когда появилась Шура, веселая и почему-то обязательно задыхающаяся, будто пробежала пятикилометровку, я стал ей рассказывать свой сон. Она слушала и только посмеивалась. Но когда я дошел до Машиного свистка, сразу потускнела. Спросила с каким-то нажимом: «Ты сам придумал этот сон?» А я спросил: «Зачем?» Шура тогда сказала, что этот мой сон какой-то философский, и раз я действительно не сочинил его, то, значит, моя голова ночью не отдыхала, а думала. Но после этого так со скучным лицом она меня и проводила.
Работалось мне в этот день удивительно хорошо. Я не музыкант из оркестра, но понять меня по-настоящему может, наверно, только музыкант. Когда работаешь один — ты один и есть. Но бригада не бурлаки, которые все вместе баржу за один канат тянут. Здесь у каждого своя отдельная работа, хотя в то же время она и общая, у каждого своя, особая красота труда. Музыкант из оркестра тоже ведет только свою партию, но он слышит, как играют и все остальные, и, я так полагаю, если играют от горячего сердца, сильно, свободно, всей кистью руки, — легко и ему. Он тогда ведет уже не свою только мелодию, а вроде бы вместе строит, создает и всю общую, большую музыку. Мне страшно тяжело и безрадостно работать в такой бригаде, где один ленится, другой быстро устает, третий ковыряется неумело, четвертый халтурит. Я тогда и сам становлюсь неловким, бессильным.
Наша бригада притерлась, как колесики в хороших часах. Работали не надрываясь, но на товарищескую совесть, столько, сколько каждый может, и так, чтобы из-за тебя никто другой лишней, ненужной вообще работы не делал.
Петр Фигурнов пневматическим молотком валуны разбивает так, чтобы Володе Длинномухину осколки дважды лопатой не перегребать.
Тумарк кубло устанавливает так, чтобы в него из одной кучи гальку сыпали все, но друг другу не мешали.
Кошич порожние бадьи отцепляет тогда, когда они земли еще не коснулись, и успевает на обратном ходу лебедки зацепить груженую. Рукой поддержит, чтобы, как маятник, она не раскачалась.
Словом, работа — мускулам живой огонь, а душе — отрада. Тем более что чувствуешь: лезет и лезет в глубину кессон, наверху бетонная кладка слой за слоем ложится, а на острове Отдыха уже готовят железобетонные полуарки, из которых после составятся пролеты моста.
Надо при этом сказать, что у Виталия Антоныча как мастера был талант совершенно необыкновенный: поставить людей и раздать им работу так, что лучшей комбинации уже ни за что и не придумаешь — просто пифагорова таблица умножения. Всего восемьдесят одна клеточка, а любой ответ налицо.
Работалось здорово, пока под одним краем кессона не попался огромный валун, да вдобавок с таким крутым наклоном, что Виталий Антоныч в тупик стал, как справиться, чтобы кессон не потянуло в сторону, от осевой линии. Один выход — взорвать.
Обкопали с боков камень, подбили деревянные прокладки. После нашей смены пусть его подрывники долбанут. А сами снова взялись выгребать мелкую гальку.
Р-раз! Теперь наверху что-то в лебедке заело, и повисло огромное кубло с грунтом в шахтной трубе.
Значит, шабаш. Все, отдыхай. Играй в камешки. Тумарк — читай лирические стихи. А Кошич — давай механикам «деру». Словом, кому что нравится.
Собрались мы, стали в кружок. «Хлопушка» стучит, полным ходом гонят нам сжатый воздух, а давление все же помаленьку падает: в щели по бокам валуна воздух уходит. Если поглядеть теперь на Енисей сверху — пузырится вода возле быка.
Виталий Антоныч подергивает свои усы.
— Окаянная вышла смена.
Кошич действительно приготовился уже «под рубашку ежа» ему запустить. Но тут Вася Тетерев вдруг ударил себя мокрой рукавицей по лбу.
— Ребята, что я забыл вам сказать! Письмо получил. По поводу Ильи Шахворостова. Какой-то его товарищ пишет, хлопочет за него. Парень, говорит, совершенно перевоспитался. Думаю, это вполне может быть. Мне очень хочется, чтобы это случилось.
Я чуть не расхохотался. Вот это да! Развил деятельность Илья. «Товарищ пишет…» Сам, поди, написал. Не прошел номер со мной, заменил адрес — к Тетереву. Знает, что у нашего Васи не сердце, а горное эхо — на любой крик отзовется.
— Интересно, — спрашиваю, — а что же товарищ этот от тебя, Тетерев, хочет?
— Ну, что он хочет… Чтобы я помог, чтобы мы помогли, если человек стал на гору подниматься. Это очень хорошо, что Илья поднимается. Очень хорошо, что есть люди, которые о нем беспокоятся.
— Он не к депутату Верховного Совета обратиться за поддержкой просит? — спрашиваю. — И разрисовать, каким хорошим производственником и чутким товарищем был всегда Илья!
Тетерев немного поморщился. Кашлянул в ладошку.
— Ну, Барбин, ты всегда утрируешь. Не надо утрировать. При чем здесь депутат Верховного Совета? А характеристику для комиссии на Шахворостова он в письме своем действительно просит. И я думаю, мы можем дать такую характеристику.
Но тут опустилось порожнее кубло, и мы снова взялись за работу, опасливо поглядывая, как все больше просачивается в кессон вода. Удирать до прихода подрывников, оставить кессон пустым нам никак не хотелось. Виталий Антоныч подергивал усы, но с полным спокойствием говорил, что смену мы великолепно дотянем.
Разговор, начатый Тетеревым, сразу всех нас не захватил. Меня вообще благоустройство Шахворостова мало заботило. Я думал, что именно сегодня Маша в Москве защищает диплом, и раз она мне приснилась в белом, значит, все обойдется хорошо. И еще: Ленька сдает свой последний экзамен завтра, в субботу. Стало быть, Шуре в понедельник уже нет необходимости приходить, и об этом я должен ей сказать лучше всего, пожалуй, сегодня.
А Вася, похоже, не выпускал из памяти письмо шахворостовского ходатая, потому что, когда мы поднялись в прикамерок и стиснулись в нем, задрав головы кверху, к железному потолку, где с тихим шипением через кран выходил сжатый воздух, он сказал:
— Ребята, в катер сразу не бросайтесь, на минутку задержимся.
Сели рядком на опалубку свежей бетонной кладки. Меня даже угораздило каким-то образом в большую лепешку незастывшего раствора вдавиться. Сперва я не понял, было приятно, будто в мягкое кресло сел, а потом, когда сырость стала в штаны проникать, я сразу взлетел, испугался, что цемент может окаменеть и я превращусь в тот самый монумент, который мне так хотелось установить у въезда на мост.
Все повалились от хохота, а Вася Тетерев проговорил с огорчением:
— Барбин, не надо устраивать балаган. Давай серьезно.
Интересно, влепись он сам в мягкий цемент, какой балаган бы устроил? Я сказал ему это. Но Вася только отмахнулся:
— Ребята! Вопрос о Шахворостове. Кому мы поручим подготовить проект письма с характеристикой?
Тумарк заметил, что сперва надо бы решить, будем ли мы вообще посылать такое письмо. Фигурнов сказал, что для ясности надо бы сначала прочитать письмо, полученное Тетеревым. Володя Длинномухин поделился сомнениями: можно ли вообще вот так, просто от нашей группы, составлять документ, правильнее, наверно, провести общее собрание, с протоколом. А Кошич торопливо заявил, что проект письма напишет он. И на формальности наплевать, когда человека спасать надо.
— Почему «спасать»? — сказал я. — Разве Илью расстреливать собираются? Притом невинного. Бутылкой женщине он проломил голову? Осколки стекла хирург вытаскивал? Два месяца в тяжелом состоянии женщина пролежала? Суд разбирался? Учитывали тогда, кто такой Шахворостов? И все! Сиди посиживай. И размышляй, как дальше жизнь свою строить.