— Это очень мудро, — сказал я. — Собственно, так оно всегда и бывает. Но мы просто не замечаем тех событий, когда зло удастся пресечь в самом его начале. Это норма нашей жизни. А в истории со Стрельцовым зло уже нельзя предотвратить. Оно свершилось. И надо восстановить справедливость. Вот я и пишу о том, как создалась такая обстановка. И мне кажется, говоря почти твоими же словами, тогда очень выигрывает мысль о неизбежности торжества истины, торжества справедливости. А это тоже очень важно.
Тумарк пожал плечами:
— Не спорю. Хотя… Но вообще я бы все это переделал в пьесу. А еще лучше — в киносценарий. У тебя здесь мало описаний природы, портреты героев в деталях не вычерчены. Например, какой нос у Маринича? Или брови у Фендотова? Неизвестен рост Лидии Фроловны. А в театре, особенно в кино, все это превосходно дополнят режиссеры. Там тебе о носах и бровях заботиться нечего.
Шура Королева задумалась:
— Но в книге мысль автора могут усилить художники. Костя, ты попроси издательство, пусть позволят — это сделаю я! Под какой-нибудь вымышленной фамилией.
А Маша посоветовала так:
— Костя, независимо от всего этого, мне кажется, следует напечатать три лишних экземпляра рукописи. И пока в издательстве решают… Припомни, как мы ходили к начальнику пароходства Ивану Макаровичу, когда капитану грозила беда: человека несправедливо под суд отдавали.
Я понял все. Надо действовать, действовать!
Приехав в Москву, один экземпляр рукописи я положил на стол председателя госкомитета.
Секретарша не хотела меня пускать, все выспрашивала, но какому делу. Я ей сказал, что я родственник Федора Ильича, и тогда она тонким плоским ключиком открыла дверь.
— Прочитайте, — сказал я товарищу Горину.
И положил рукопись. Конечно, сперва я все-таки поздоровался и объяснил, как обманул секретаршу.
Он рассмеялся и спросил, почему он должен прочесть эту рукопись. И я повторил настойчиво, очень настойчиво:
— Прочитайте!
А чтобы он не подумал, что я какой-то авантюрист или графоман, я показал ему свои прежние книги. Федор Ильич больше не стал допытываться «почему», взял рукопись и засунул в портфель. Толстый, похожий на чемодан.
— Вы можете зайти через неделю?
И я ответил, что зайду.
Второй экземпляр рукописи я отдал секретарю райкома партии по месту нахождения экспериментального завода.
— Прочитайте!
Не дожидаясь вопросов, выложил перед ним свои книги.
— Любопытно, — сказал секретарь райкома. — С такими просьбами писатели пока ко мне не приходили. В Краснопресненском и во Фрунзенском районах, вот там, кажется…
— А я из Сибири, — сказал я.
— Да-а? Добро! — сказал секретарь райкома. И посмотрел на календарь. — Вы можете зайти через неделю?
Третий экземпляр рукописи я занес в Моссовет. Попал на прием к заместителю председателя. Он спросил меня, по какому делу к нему обращаюсь. Я сказал:
— По делу о выселении Петра Никанорыча Пахомова из Москвы, а также о привлечении к уголовной ответственности хулигана Жоры. Вот мое заявление, — и положил рукопись на стол.
Заместитель председателя засмеялся:
— Вы шутите?
— Нет, — сказал я, — не шучу. Один экземпляр этого заявления, правда в связи с другим вопросом, уже читает председатель госкомитета товарищ Горин…
— Горин?
— Да… А другой экземпляр читает секретарь райкома партии.
— А-а! Вот как! — сказал заместитель председателя Моссовета. — Оставьте. Но почему, такое толстое заявление? — Он хлопнул ладонью по рукописи.
— Потому что заявлением всего в один листик ничего не объяснишь.
— Хорошо. Зайдите через неделю.
В течение этой недели я успел сдать два зачета и схватить четверку на экзамене по физике. Профессор сказал, что по билету ответил я в общем очень и очень неплохо, пожалуй на «пять». Но он предварительно прочел все мои контрольные работы и убедился: я слишком свободно обращаюсь со словом, не хочу подчиняться некоторым грамматическим правилам, допускаю необоснованные инверсии, не всегда серьезен и так далее. А при этих условиях он просто обязан снизить мне балл. Так сказать, с воспитательной целью.
Я взял зачетку, печально посмотрел в нее — как объяснить Маше? — и сказал профессору, что примерно то же самое говорили мне и редакторы, но что иначе я писать не могу. Он удивился:
— При чем здесь редакторы? — Вдруг хлопнул себя по лбу: — Барбин, так вы же — писатель!
Выхватил у меня зачетку из рук и поправил четверку на тройку.
Через неделю я отправился собирать свои рукописи.
Получилось так, что первым принял меня заместитель председателя Моссовета.
— Выселили, уже выселили вашего Пахомова, поместили в больницу на принудительное лечение! — сделал он рукой победительный жест сразу, как только увидел меня. — А насчет Жоры… Тут, знаете, пока затруднение. Прямых свидетелей, кроме самих пострадавших, у вас в рукописи не названо. А с места работы этому Жоре дана вполне приличная характеристика.
— Значит? — спросил я без всякой надежды.
— Значит, — с некоторой надеждой ответил он.
Федор Ильич Горин долго в раздумье поглаживал рукопись. Потом развернул ее, посмотрел отдельные страницы, где у него были оставлены закладки.
— Скажите, это роман или правда? — наконец с прежней задумчивостью спросил он. — Вы дали мне это просто на отзыв или для принятия мер?
— Это и роман и правда, — сказал я. — А остальное решайте сами.
— О романе пусть отзываются критики, я не специалист, — сказал Горин. — А что касается правды… Я ошеломлен. Когда я читал, я многое угадывал, хотя вы тут, кажется, заменили все имена и фамилии. Правда как таковая до чтения вашей рукописи мне представлялась совсем по-другому. Например, о назначении Василия Алексеевича рядовым инженером мне докладывали иначе. Говорили, что решено поберечь его после болезни.
— Потому я и принес вам эту рукопись.
Горин снова задумался.
— Тот, кого вы назвали Стрельцовым, мог бы прийти ко мне и все по-товарищески рассказать.
— Нет, Федор Ильич, он не смог бы. Такой у него характер. Да и сам предмет разговора требует особой обстановки. А у вас не нашлось бы служебного времени терпеливо слушать его несколько часов подряд. Телефон. И прочее. Вы стали бы перебивать Стрельцова вопросами, как это делала Елена Даниловна, и вам тоже истина не открылась бы. Вы и меня не выслушали бы. А вот рукопись, книгу, как роман, вы прочитали. И теперь знаете то, чего вам ни за что на свете не сказал бы Василий Алексеевич.
— Да, да… Вот оно, рыцарство, как против него обернулось. Попал в Дон-Кихоты. Хотя вообще-то Дон-Кихот был все-таки далеко не плохой человек.
— И такие понятия, как рыцарство, благородство, особенно в вопросах, касающихся женской чести, нам выбрасывать из современной жизни не следует. Эти понятия — вечные.
— Да, конечно, — еще подумав, сказал Горин. — «Разве так уж плохи трепетные вздохи?» И Василия Алексеевича сейчас я очень хорошо понимаю. Но все же, если бы он тогда пришел ко мне, все могло бы сложиться иначе. Говорили по телефону… И у меня ведь было предчувствие…
— Так не рано ли вы сами тогда положили телефонную трубку? Положили, чувствуя нечто неладное в ответах Василия Алексеевича.
— Да, да, но это было так тонко… А Стрельцов мог бы и грохнуть по столу кулаком, проявить свой характер, он ведь есть у него. Впрочем, теперь-то я понимаю: действительно, не мог он грохнуть. И мне следовало не по телефону начать такой разговор.
— Вот это правильно!
— Ну что же, твердо могу вам обещать: лично сам все исследую доскональнейшим образом и меры приму. Решительные меры приму! Куда вам сообщить о результатах?
— Никуда. Важно, чтобы справедливость была восстановлена.
— Будет восстановлена! Даю вам слово. — Прощаясь, Горин добавил: — Рукопись вашу прочла и Елена Даниловна. Она тоже потрясена. Она была введена в ужаснейшее заблуждение и теперь не может себе этого простить. Сегодня мы вместе с ней едем на квартиру к Василию Алексеевичу.