Понимаете: опять по тому же самому месту.
— Знаешь, Фигурнов, Петя, Петр, — говорю ему, — учти тоже для ясности: с боцманом я уже объяснился, а два раза рассказывать об одном скучно.
— Правильно, матрос Барбин! Только о твоих подвигах и в рубке уже был разговор.
Приподнялся я на локте.
— Какой разговор? У кого с кем?
— Скучно рассказывать, матрос Барбин.
— Ишь ты, запомнил, — говорю. — Заноза. Петя, Петр, матрос Фигурнов.
— Да, запомнил. Характер такой. Для ясности.
Скинул он ботинки, одежду, лег к стене лицом и — точка, больше ни звука, дескать, прочно обиделся.
А с меня и сон долой. Вот как: до большого начальства дело дошло! В самый первый день матрос Барбин уже отличился. Э-эх! А Вася Тетерев тоже хорош. Пообещал не докладывать капитану, а сам доложил. Втихомолку. Сказать мне об этом в открытую смелости у него не хватило. И чем больше я думал, тем черней и позорней казался поступок Тетерева. А своя вина казалась очень маленькой, а немного погодя — даже никакой. И когда мне стало окончательно ясно, что Вася Тетерев очернил перед капитаном хорошего матроса совсем незаслуженно, я не только что спать — лежать спокойно не мог. Надо было хоть с кем-нибудь сейчас же разделить бурлящий кипяток, которым я был налит теперь уже до самой пробки.
Только к кому пойти? С кем поделиться? Так, чтобы душа в душу. Вот ведь штука-то! И много людей, а не с кем. Незнакомые…
Илью разбудить? Выпить еще раз с ним можно. Это с ним всегда можно. А по душам не поговоришь. Нет ее у Ильи, вместо души — бутылка.
Растормошить Петю, Петра Фигурнова? Нельзя! Прежде чем с ним откровенничать, надо характер его разгадать. Как он сам заявил, «для ясности».
Отыскать Васю Тетерева? Это все равно, что посылать жалобу тому, на кого жалуешься.
Маша? Вот Маша, конечно… Эх, если бы не Леонид! Только припомнишь, как у него на солнце золотой зуб горел, когда он в радиорубке хохотал во все горло, — дрожь берет. Он огнем этого зуба и Машу для меня словно спалил. Нет никого. Нету…
И горько-горько вдруг подумалось мне: да неужели я вовсе один? Не может быть, чтобы один! Ну, а кто? Кто? И тут, как спасательный круг, всплыла в памяти Шура, наш утренний, короткий совсем разговор. Короткий, а какой-то хороший, простой и веселый. Если не к ней, тогда действительно уже не к кому.
Шура меня встретила, точно давно ждала. У нее тоже своя каюта, как у Маши, только попроще, без линкруста и никеля, с круглым иллюминатором, и не на верхней, а на нижней палубе. Вся почта у нее при себе, каюта до потолка посылками завалена, только и осталось свободного места — койка, один стул и столик, на котором с локтями даже руки не помещаются, такой он узенький. Но, между прочим, поставить на него угощенье местечко сыскалось. И угощенье, прямо сказать, превосходное.
Сразу потек и разговор, опять легко, свободно, и я только подыскивал такие в нем повороты, чтобы всю свою накипевшую горечь изобразить посмешнее. Сами понимаете, кому приятно выставлять себя перед девушкой нытиком! А когда ты смеешься, подтруниваешь над собственной печалью, к тебе сочувствия всегда больше. Видно каждому — ты мужественный человек. И я хохотал как только мог.
Вдруг Шура перебивает меня:
— Костя, а на вахте тоже так дико вы хохотали это оттого, что пассажиров из шланга холодной водой облили?
Попробуйте ответить на это, чистую правду сказать, когда я по-настоящему, может, только сейчас понял ее.
— Ну, ясно, — говорю, — от этого. Видали бы вы, как они сыпанули по палубе!
Сам все смеюсь, хохочу. Улыбается и Шура.
— Знаете, Костя, мне гоже припомнился случай один. Просто комедия с Чарли Чаплиным. Была прошлый год я в доме отдыха. Ну, сидим в столовой. Как водится, все принаряженные. С нами за столом старичок один. Розовый, лысенький, в белом чесучовом костюме, любитель с девушками в фантики поиграть. Поэтому карманы у него вечно оттопыренные, набиты всякой всячиной. А сам ужасно вежливый: если подходит дама, обязательно встает. И тут несет официантка на плече большущий фанерный поднос, а на нем — тарелок двадцать с котлетами. Проходит эта девушка мимо нашего стола так, что угол подноса оказывается как раз над головой старичка. А в это время с другой стороны к нему приближается знакомая женщина. Он встает, плешинкой исподнизу — стук! — в самый поднос, и все оттуда, понимаете, летит кувырком на наши нарядные платья, и конечно, тоже на чесучовый костюм старичка. Стоит он, бедный, выгребает из карманов пиджака мокрые котлеты, гарнир, кладет куда попало на скатерть, а сам спрашивает: «Это чья порция, товарищи?» Мне все волосы залепило зеленым горошком, а соус по шее потек куда-то туда… Правда, было очень смешно?
Хоть бы что-нибудь выговорить ей в ответ. Ничего не могу. Просто задыхаюсь от хохота, как представлю себе старичка с котлетами в кармане, зеленый горошек у Шуры на голове и соус, который по шее за платье течет.
— Ужасно смешно, — говорит Шура снова. — И я вас хорошо понимаю, Костя, почему вы так дико утром на вахте смеялись. Старичок-то ведь случайно опрокинул котлеты, а вы нарочно окатили пассажиров водой. Эго всегда смешнее, когда нарочно.
Улыбается, конфетку протягивает. Но улыбка у нее сделалась сразу какая-то страшно холодная, как у японского дипломата барона Танаки — видел я в старой газете. И я чувствую, что теперь, в этот раз, мне уже ни за какие конфетки не рассказать до конца того, с чем я сюда пришел. Будто держал я у себя на ладони мягкого золотистого мотылька, а он вдруг полосатой осой обернулся. И пока оса не ужалила, хочется ее поскорее стряхнуть. Я «Ха! Ха-ха!» — и стих.
— Пора, — говорю, — до дому. Что-то очень долго я у вас засиделся. Пока!
Подала мне руку Шура, я пожал, отпустил, а она мою держит.
— Костя, вы почаще ко мне заходите. Скучно, ужасно скучно одной. После обеда снова зайдете?
— Нет, не приду. После обеда Казачинский порог будет.
— Ох! Давайте вместе смотреть! Вы объяснять мне станете. Хорошо?
Танака с лица у нее исчез совершенно, опять глядит прежняя милая девушка и отпускать от себя не хочет.
Шагаю куда-то, об этом думаю и не заметил, как на обносе я оказался, на том самом месте, где первый раз с Шурой встретился. Стал я у перил, локти на них положил, наклонился, разглядываю на воде тень от своей головы, сплюснутую, как репа, с большими ушами и всю в огненных искорках. Вдруг, совсем как тогда, рядом с моей тенью тоже появляется тень другой головы, «Шура!» Поднимаю глаза… Нет, Вася Тетерев.
Ух, и злость же во мне забурлила! Ага, сам подошел… Ну, так, хотя ты и боцман, начальство, я тебе сейчас все в глаза вылеплю, всю свою обиду. Но Вася успел начать прежде:
— Куда ты все теряешься, Барбин? Едва нашел тебя. Я должен, Барбин, поговорить с тобой серьезно. Ты опять допустил нехороший проступок: облил пассажиров водой. Это очень нехорошо, Барбин. Это из ряда вон. Я должен был еще о первом твоем проступке доложить капитану. Я этого не сделал. Я думал, что ты поймешь. Я все еще думаю, что ты поймешь. А что я теперь должен делать? Ведь это уже подряд второй твой проступок! Я не хочу докладывать Ивану Демьянычу. Мне тяжело об этом докладывать Ивану Демьянычу. Я думаю, Барбин, ты все же поймешь…
И видно мне даже сквозь дымчатые Васины очки, какое опять у него в глазах страдание. И ясно, что капитану, конечно, он ничего не докладывал, мучился с этим делом куда больше, чем я. И оттого, что я так ошибся в злых своих думах о Тетереве, и оттого еще, что Вася, затрудняясь, какие выбрать ему слова, необидные для меня, но убедительные, стал попеременке часто кашлять то в одну, то в другую ладонь, — меня снова взорвало смехом.
— Все понял я, Тетерев, — говорю, — и самое главное понял, что ты парень очень хороший.
— Да нет, ты мне-то не льсти. Ты для себя сделай выводы. Правильно все это пойми, Я очень хочу, чтобы ты понял и сделал правильные выводы.
— Сделаю, Тетерев. Обязательно сделаю. Слово тебе даю: теперь я всякое дело буду начинать не с начала, а с выводов.