Едва окончил я чтение этого параграфа, вошли дамы.
Хозяйка, увидев листок в моих руках, сказала с принужденной улыбкой:
– Опять какие-нибудь нападки на мистера Тривениона?
– Пустое, – сказал я не совсем уместно. – Статья, которая показалась мне столь беспристрастною, была желчнее всех – пустое!
– Я теперь никогда не читаю газет, т. е. политических статей: они слишком грустны. А было время, они доставляли мне столько удовольствия, – когда началось его поприще и слава его еще не была сделана.
Леди Эллинор отворила дверь, выходившую на террасу, я спустя несколько минут, мы очутились в той части сада, которую хозяева оградили от общественного любопытства. Мы прошли мимо редких растений, странных цветов, длинными рядами теплиц, где цвели и жили все диковинные произведения Африки и обеих Индий.
– Мистер Тривенион охотник до цветов? спросил я.
Хорошенькая Фанни засмеялась:
– Не думаю, чтоб он умел отличить один от другого.
– Я и сам не похвалюсь, и вряд ли отличу один цветок от другого, когда их не вижу.
– Ферма вас больше займет, – сказала леди Эллинор.
Мы подошли к зданию фермы, недавно отстроенной по последним правилам. Леди Эллинор показала им машины и орудия самого нового изобретения, назначенные к сокращению труда и усовершенствованию механизма в хозяйстве.
– Так мистер Тривенион большой хозяин?
Фанни опять засмеялась:
– Батюшка один из оракулов агрономии, один из первых покровителей её успехов, но что касается до хозяйства, он, право, не скажет вам, когда едет по своим полям.
Мы воротились домой. Мисс Тривенион, чья открытая ласка произвела слишком глубокое впечатление на юное сердце Пизистрата II, предложила показать мне картинную галерею. Собрание ограничивалось произведениями Английских художников. Мисс Тривенион остановила меня перед лучшими.
– Мистер Тривенион любитель картин?
– Опять-таки нет! – сказала Фанни, покачав выразительно головкой. – Моего отца считают удивительным знатоком, а он покупает картины потому только, что считает себя обязанным поощрять наших художников. А как купит картину, – вряд ли когда и взглянет на нее!
– Что же он?.. – Я остановился, почувствовав невежливость моего, впрочем, весьма основательного, вопроса.
– Что он любит, – хотели вы спросить? Я, конечно, знаю его с тех пор как что-нибудь знаю, но не умела еще открыть что любит мой отец. Он даже не любит и политики, хоть и живет весь в политике. Вы как будто удивляетесь; когда-нибудь вы его лучше узнаете, а никогда не разрешите тайны о том, что любить мистер Тривенион.
– Ты ошибаешься, – сказала леди Эллинор, вошедшая в комнату вслед за вами, неслышно для нас. – Я сейчас тебе назову что отец твой более нежели любит и чему служит каждый час своей благородной жизни: – справедливость, благотворительность, честь и свое отечество. Тому, кто любит все это, можно простить равнодушие к какому-нибудь гераниуму, к новому плугу и даже (хотя это более всего оскорбит тебя, Фанни) к лучшему произведению Лендесера или последней моде, удостоенной внимания мисс Фанни Тривенион.
– Мама! сказала умоляющим голосом Фанни, – и слезы брызнули из глаз.
Неописанно-хороша была, в то время, леди Эллинор: глаза её блистали, грудь подымалась высоко. Женщина, взявшая сторону мужа против дочери и понимавшая так хорошо то, чего дочь не чувствовала, не смотря на опыт каждого дня, то, что свет никогда не узнал бы, не смотря на бдительность его похвал и порицаний, – эта женщина была, по-моему, лучшая картина всего их собрания.
Выражение её лица смягчилось, когда она увидела слезы в блестящих, карих глазах Фанни: она протянула ей руку, которую дочь нежно поцеловала, и потом, сказав шепотом:
– Не останавливайтесь на всяком пустом моем слове, маменька: иначе придется каждую минуту что-нибудь прощать мне, – мисс Тривенион ускользнула из комнаты.
– Есть у вас сестра? – спросила леди Эллинор.
– Нет.
– А у Тривениона нет сына, – сказала она грустно. – На щеках моих выступил яркий румянец. – Какой же я сумасшедший опять! Мы оба замолчали; дверь отворилась и вошел мистер Тривенион.
– Я пришел за вами, – сказал он улыбаясь, когда увидел меня; – и эта улыбка, так редко появлявшаяся на его лице, была исполнена прелести. – Я поступил невежливо; извините. Эта мысль только теперь пришла мне в голову, и я сейчас же бросил мои голубые книжки и моего письмоводителя, чтоб предложить вам прогуляться со иною полчасика, – только полчаса; более никак не могу: в час ко мне должна быть депутация! – Вы, конечно, обедаете и ночуете у нас?
– Ах, сэр! матушка будет беспокоиться, если я не поспею в Лондон к вечеру.
– Пустое, – отвечал член Парламента, – я пошлю нарочного сказать, что вы здесь.
– Не надо, не надо, благодарю вас.
– Отчего же?
Я колебался.
– Видите ли, сэр, отец мой и мать в первый раз в Лондоне: и хотя я сам там никогда не бывал, все-таки могу им понадобиться, быт им полезен. – Леди Эллинор положила мне руку на голову и гладила мне волосы, покуда я говорил.
– Хорошо, молодой человек: вы уйдете далеко в свете, как ни дурен он. Я не думаю, чтобы вы в нем имели успех, как говорят плуты: это другой вопрос, но если вы и не подниметесь, то, наверное, и не упадете. Возьмите шляпу и пойдемте со иной; мы отправимся к сторожке… и вы еще застанете дилижанс.
Я простился с леди Эллинор и хотел просить ее передать от меня поклон мисс Фанни, но слова остановились у меня в горле, а мистер Тривенион уже выходил из терпения.
– Хорошо бы опять нам свидеться поскорее! – сказала леди Эллинор, провожая нас до двери.
Мистер Тривенион шел скоро и молча: он держал одну руку за пазухой, а другою небрежно махал толстой тростью.
– Мне надо пройти к мосту, – сказал я, – потому что я позабыл свою котомку. Я снял ее перед тем как собрался прыгать, и старушка вряд ли захватила ее.
– Так пройдемте здесь. Сколько вам лет?
– Семнадцать с половиной.
– Вы конечно знаете Латинский и Греческий языки, как их знают в школах?
– Думою, что знаю порядочно, сэр.
– А батюшка что говорит?
– Батюшка очень взыскателем, однако он уверяет, что вообще доволен моими познаниями.
– Так и я доволен. А математика?
– Немножко.
– Хорошо!
Здесь разговор на время был прервал. Я нашел, котомку, пристегнул ее, и мы уже подходили к сторожку когда мистер Тривенион отрывисто сказал мне:
– Говорите, мой друг, говорите… я люблю слушать вас, когда вы говорите; это меня освежает. В последние десять лет никто не говорил со мной просто, естественно.
Эти слова разом остановили поток моего простодушного красноречия; я ни за что на свете не мог бы после этого говорить непринужденно.
– Видно я ошибся, – добродушно заметил мой спутник, увидев мое замешательство. – Вот мы и пришли к сторожке. Карета проедет минут через пять; вы можете, покамест, послушать как старуха хвалит Гогтонов и бранит меня. Вот еще что, сэр: не ставьте никогда ни во что похвалу или порицание; похвала и порицание здесь, – и он ударил себя рукою по груди, с каким-то странным воодушевлением. – Вот вам пример: эти Гогтоны были язва околодка; они были необразованы и скупы; их земля была дичь, деревня – свиной хлев. Я приезжаю с капиталом и пониманием дела; я улучшаю почву; изгоняю бедность, стараюсь все просветить вокруг себя; – у меня, говорят, нет заслуги: – я только выражение капитала, направляемого воспитанием, – я машина. И не одна эта старуха станет уверять вас, что Гогтоны были ангелы, а я – известная антитеза ангелов. А хуже-то всего то, сэр, – и все оттого что эта старуха, которой я даю десять шиллингов в неделю, так хлопочет об каких-нибудь шести пенсах, а я ей не запрещаю этой роскоши – хуже всего то, что всякий посетитель, как только поговорит с ней, уходит отсюда с мыслью, что я, богатый мистер Тривенион, предоставляю ей кормиться как она знает и тем, что выпросит она у любопытных, которые приходят посмотреть сад. Судите же что все это значит? – Прощайте, однако ж. Скажите вашему отцу, что его старинный приятель желает его видеть; пользуйтесь его кротостью; его приятель часто делает глупости и грустит. Когда вы совсем устроитесь, напишите строчку в Сент-Джемс-Сквер: тогда я буду знать где вас найти. Вот и все; довольно!