— Какие тут у вас виды на урожай нынче?
Мальчик ответил:
— Хорошие, Василий Мироныч. По ведерку на семью выйдет. А в будущем году и по два добьемся на двух-то пасеках.
Так он ответил, этот мальчик, у которого не было на свете ни отца, ни матери. Он ответил так, будто владел этой пасекой и собирался в будущем году владеть двумя.
Да, как-то все сместилось в их деревне, и непонятно было, кого надлежало считать у них обделенным судьбой и кого — приласканным ею. И трудно было также понять, где начиналась у них семья и где кончалась.
Мог быть и у меня, конечно, в жизни такой же славный темноглазый мальчуган, с такой же заботой наполняющий для людей бочонки медом. Но, как видно, не только у меня он мог быть и не только для меня. Для очень многих он был славным и своим.
31
Покончив с медом, я осмотрелся, пытаясь определить, в какую часть России меня опять забросило. И тут же я сообразил, что отнесло меня, кажется, немного назад на том пути, который я с такой лихостью прокладывал в глубину России. Еще утром я находился несколько дальше от Ленинграда, а теперь опять чуть приблизился к нему. Почему бы мне было не попытаться продолжить это приближение? Может быть, здесь неподалеку пролегала железная дорога, та самая, по которой мне предстояло уехать из города Горького в Ленинград? А если она здесь пролегала, то я мог без промедления направиться к ней. Имея такое намерение, я спросил парторга:
— А тут можно пройти?..
И он ответил, не дав мне даже кончить вопрос:
— Можно. Мы так прямиком и пойдем с вами через лес.
И он повел меня по глухой лесной тропинке, стесненной зеленью листвы, которая была так обильно наполнена птицами, что, казалось, она сама звенела и стонала от их пения и колыхалась не от легкого дуновения ветра, а от пронзительной силы их голосов.
Удивительно, как много их было там, наверху, этих птиц, и как усердно они надсаживали свои глотки. Не знаю, по какому поводу задавали они этот концерт, но у себя в Суоми я не замечал за ними такого старания. И не только такого, но помнится, что там я почти совсем не слыхал их голосов, разве только в те дни, когда первый раз прибыл в Туммалахти, где нашел не только близкого мне старого Илмари, но где, кроме того, Айли Мурто была еще прежней Айли Мурто…
Зато у Арви Сайтури я, кажется, не слыхал пения птиц, да и видеть их не успевал, ибо смотрел больше в землю, чем в небо. По той же причине не улавливал я их пения и в других местах моей угрюмой Суоми, где тоже трудно доставался мне мой каждодневный хлеб. А тут я видел их, мелькавших в зелени листвы разноцветным оперением. И тут в мои уши свободно проникали все переливы и перезвоны их тонких голосов. Можно было подумать, что когда-то прежде в моих ушах таились неведомые заслоны, не впускавшие в меня звуки птичьего пения, а теперь эти заслоны растаяли, открыв дорогу всему, в чем звенит радость.
Да, непонятно было, почему я так плохо помнил пение финских птиц и почему только здесь вдруг по-настоящему открыл, с какой проникновенной силой мог звучать этот самим богом придуманный могучий концерт. Не потому ли, что я в это время шагал в мягкой тени листвы к железной дороге, по которой собирался уехать в сторону Ленинграда, где металась, не находя себе места в тоске по мне, моя русская женщина. Я шел к ней, чтобы положить конец ее одиночеству, и русские птицы пели мне в благодарность за мое похвальное намерение. Так все объяснялось будто бы.
Полчаса шли мы с парторгом сквозь этот зеленый, тенистый кусок России, начиненный веселыми, певучими звуками, укрытыми в листве. А листва к тому же загоралась разными живыми, яркими красками всякий раз, когда очередное белое облако переставало заслонять собой солнце, позволяя его жарким лучам свободно проникать в просветы леса. Полчаса шли мы с парторгом сквозь эти звонкие звуки и жаркие краски, но пришли не к железной дороге, а к незнакомому мне деревянному дому.
Так устроена их Россия, что по ней вас можно водить куда угодно, не выводя к железной дороге. Вы стремитесь к ней всеми своими тайными помыслами, чтобы уехать скорее в Ленинград, где вы так нужны кому-то, но вас обязательно уводят от Ленинграда прочь.
А птичье засилье в их лесах объяснить нетрудно. Русские переманили к себе из Финляндии всех финских птиц — вот и все объяснение. Да, именно так обстояло дело, если разобраться в нем со всей моей редкостной проницательностью. Вот почему пение птиц не касалось моих чутких ушей в моей родной Суоми. Их не было там, этих птиц. Коварные русские заманили их к себе, ибо русские на все способны. Запомните это на всякий случай вы, финские люди, чтобы при любых неполадках в вашей жизни знать, где искать виновников. Заманив к себе ваших птиц, русские услаждают ваш слух их пением, делая в то же время вид, что ведут вас к железной дороге. Но он и не ведут вас к железной дороге. Нет, они уводят вас в отдаленную глубину лиственного леса, где вы оказываетесь перед каким-то двухэтажным бревенчатым домом, блистающим на солнце жестяной крышей.
Это был новый дом, поставленный прямо в гуще молодых лесных дубов, кленов и лип и еще не отделанный полностью. Парторг так и объяснил:
— Хлопот с ним еще много. Обшить надо вагонкой, покрасить, мебель приобрести, прачечную оборудовать, баньку выстроить, летнюю столовую соорудить. Но это все мы доделаем исподволь. А пока что решили не терять зря времени. Со стариков начали да с пожилых. Они ведь этого не видели в своей жизни — так пусть первые попробуют. А молодые еще успеют. Да и не всякий молодой сюда пойдет. Им разве такой вид отдыха нужен, молодым-то?
Я сказал:
— Чтобы захотеть отдыха, надо сперва устать. А у вас в поле нельзя устать. Вы работаете неполный день. Полный день в крестьянстве — это восемнадцать часов.
Он усмехнулся:
— О, это для нас теперь дело прошлое.
Я сказал:
— При такой работе вам хватило бы для отдыха одних воскресных дней.
Но он возразил:
— Нет, нам этого уже мало. Жизнь идет вперед. А идти ей положено только к лучшему.
Так у них тут установлено. Идти им положено только вперед и только к лучшему. Сворачивать вбок или пятиться назад они не намерены. И если они поднялись настолько, что смогли выстроить для крестьян своей деревни дом отдыха, то понимать это надо так, что в то состояние, когда этого дома опять не станет, они уже не вернутся. Нет, он теперь при всех обстоятельствах должен будет остаться у них и служить им, пока не выстроится что-нибудь еще более крупное и красивое. Так у них по крайней мере установлено, в надежде на то, что жизнь подчинится их планам.
Да, любопытные вещи стали твориться на свете. Когда это было на земле, чтобы крестьянин запросил для себя отдыха? Для крестьянина сама работа в поле должна быть и отдыхом, и праздником, и всякой иной радостью. Дождь вовремя полил посеянное им в землю зерно, и он поет веселые песни. Расцвели и вызрели его всходы — новая радость и праздник в крестьянском сердце. Сняты поспевшие к сроку осенние плоды — и опять счастье и довольство в душе и в доме крестьянина.
Стоит ли ему менять эти радости на какие-то новые, незнакомые виды досуга? Он строит свое счастье сам, строит в одиночку и строит его только в пределах собственного дома, находя в этом главную отраду жизни. Никогда и ни на что не зарился он за его пределами. Свой дом дает ему все и для тела и для души. Так издавна ведется на свете. Но здесь умудрялись принимать радость и всякую иную душевную усладу за пределами своих домов и, кажется, не считали это отклонением от нормы. Что ж, им, успевшим приобрести вкус к отдыху, было виднее, пожалуй.
Но, с другой стороны, мог ли кто из них понять, чем он владел на свете, приобретя возможность украшать свою жизнь всякими такими домами вместо повседневной заботы о хлебе, о хлебе, о хлебе? Особенно тот мог ли понять, кто был помоложе? И если он не мог понять и оценить это в полной мере, то была ли надобность спешить одарять его подобной благодатью? Не полезнее ли было вернуть его на время в то состояние, когда его думы еще не могли подняться выше хлеба? Зачем прививать молодому, здоровому парню дополнительный опыт безделья, когда он и без того работает всего половину дня, а остальное время гуляет, разъезжая на велосипеде или мотоцикле или танцуя в своем клубе после кино? Давать понятие об отдыхе надо подлинному земляному старателю, изведавшему на своем хребте всю тяжесть крестьянской доли, тому, кто способен удивиться такому непривычному дару и оценить его, тому, кто действительно устал, придавленный тяжестью жизни, вроде одинокого старого Ванхатакки.