В три приема я осушил кружку. Ее сразу же у меня отобрали, и не успел я сказать «спасибо», как очутился в кабине грузовика рядом с желтоволосым разбойником. Он развернулся на дороге и погнал свою машину в обратном направлении.
Я не видел, куда он ее гнал, круто сворачивая на перекрестках. Что-то подступало к моему горлу, и я пытался проглотить это. А оно опять подступало, и я опять глотал.
Встрепанный разбойник сказал вдруг хрипло: «Ладно». И, не глядя на меня, тронул мое плечо, слегка стиснув его ладонью. Но после этого к моему горлу стало подступать еще обильнее и вдобавок затуманились глаза. Я отвернулся от разбойника, чтобы он этого не заметил. Черт его знает, что это со мной вдруг сделалось такое!
Минут пятнадцать неслась так машина на предельной скорости и остановилась. Дверца кабины с моей стороны открылась, и худощавый человек, заглядывая внутрь, сказал торопливо:
— Покарауль его, Степа, а я сейчас. Если билетов нет — все равно настою, чтобы взяли.
Он убежал, а я вышел из кабины, пытаясь определить, где находится север и северо-восток, чтобы при случае двинуться дальше своим путем. Ноги подо мной как будто укрепились немного. Молоко делало свое дело. Как мало надо человеку, чтобы он воспрянул!
Перед моими глазами раскинулся аэродром с несколькими самолетами, выстроенными в ряд. Тут же блистало на солнце стеклами небольшое здание аэровокзала. А по другую сторону виднелось неподалеку какое-то селение с церковными куполами и фабричными трубами. Я не успел его разглядеть. Худощавый человек тронул меня за руку и сказал: «Пойдемте». Он запыхался, и его густые волосы с проседью растопорщились на все стороны. Подтолкнув меня к выходу на аэродром, он сунул мне в руку билет, а в другую руку — что-то завернутое в газету. И еще что-то он положил мне в боковой карман пиджака.
Я плохо понимал, что он мне подсовывал и зачем. Но, видя, что передо мной открылась контрольная калитка для выхода на аэродром, я обернулся к машине, на которой приехал. Желтоволосый встрепанный разбойник стоял там в своей расстегнутой клетчатой рубахе, дымя папиросой, и смотрел в мою сторону. Перехватив мой взгляд, он тряхнул одобряюще лохматой головой и даже улыбнулся вдруг. Боже мой, он, оказывается, и улыбаться тоже умел! И какая же у него была хорошая улыбка — как у младенца. Молодая женщина, поившая меня молоком, тоже улыбнулась мне из кузова машины и даже помахала рукой. Я кивнул им и прошел в контрольную калитку. Контролерша проверила мой билет и указала самолет. Но, пройдя калитку, я тут же снова к ней вернулся, чтобы сказать «спасибо» главному хлопотуну, а вернувшись, крикнул ему совсем другое:
— Адрес! Дайте мне, пожалуйста, адрес! Я вам деньги вышлю!
Но он в ответ погрозил мне кулаком. Кулак у него был костистый и увесистый. Взмахнув им, он крикнул:
— Адрес? Найдете и так, если не вздумаете счесть это платой за ваш лагерный хлеб!
Вот как дело обстояло… Я еще немного потоптался на месте и пошел от него к самолету. Но потом опять обернулся. Как же все-таки… Контролерша напомнила мне:
— Не задерживайтесь, гражданин. Через три минуты взлет.
Я опять направился к самолету, но остановился и обернулся еще раз. А он поднял руку и вдруг крикнул мне по-фински:
— До свиданья! Счастливый путь!
По-фински он это крикнул. Почти год не слыхал я финских слов, и вот мое ухо уловило их и вобрало в себя, посылая к сердцу: «Някемиин! Оннеа маткалле!». И кто произнес их? Боже мой…
Медленным шагом добрел я до самолета и поднялся по трапу в его корпус. Внутри мне указали мое место. Я сел. Самолет своим ходом выкатился на взлетную дорожку. Моторы его заработали сильнее. Он взял разбег и оторвался от земли. Я полетел в Ленинград.
Так странно тут все устроено. Вы пытаетесь идти своим отдельным путем, но вы не пройдете своим отдельным путем. Вам не дадут здесь пройти в стороне от людей. Вас непременно вытянут из вашего отдельного закоулка на общую дорогу.
Они очень разные, эти русские. Даже их Иваны — разные. Но любой из них непременно выполнит то, к чему назначен высшей судьбой: он не даст вашим костям расположиться раньше срока под одинокой ольхой или березой. Он оттянет их на свою дорогу, впрыснет в них жизнь и, снова превратив их в человека, пустит его по свету совершать новый путь.
Я совершал непривычный путь. Я летел. Подо мной простиралась Россия, а я летел над ней в Ленинград, где было мое жилище — пусть временное. И там ждали меня хорошие русские люди и даже раскрытая книга, где было написано: «Эх, тройка! птица тройка…». Это о России сказал так их великий писатель Гоголь. И ей же, по его предсказанию, должны были уступать дорогу другие народы и государства.
Можно ли представить, чтобы какой-то другой народ избрал себе тот, неведомый еще в истории человека путь, на который ступил русский? И — не вслед за русским, а в одиночку, самым первым. Трудно это себе представить. И уж совсем нельзя представить, чтобы какой-то другой народ вынес это на протяжении почти что сорока лет, не отказавшись от продолжения, ибо это был груз, способный сломить любую другую спину.
Первые шаги в неведомое, где нога могла невзначай провалиться в крутую пропасть или трясину, первые опыты, первые усилия в таких делах, какие до того никому другому не приходили в голову, первые промахи, первая горькая боль от них и первые прививки от новых — все на себе, все своими собственными усилиями, непосильными для любых других. Другим оставалось только перенимать самое выгодное, а над неудачами смеяться. И если бы только смеяться… Кому-то однажды показалось, что за всем этим вообще ничего нет и что можно просто-напросто прибрать все это к рукам. Но как он ошибся!
Откуда у них это непременное стремление размахнуться пошире? Не от просторов ли их земли? Но и размеры сердца тоже не оттуда ли? И вот придет время, когда тесно станет народам планеты, когда невозможно будет каждому из них ютиться в своем отдельном закоулке. И кто из них тогда явится притягательной силой и примером для единения? Не тот ли, для кого уже теперь слова «мое» и «наше» получили новое, разумное и красивое значение, а работа стала не только тем, что дает хлеб для поддержания жизни? И кому тогда отдашь свое сердце ты, Аксель Матти Турханен?
Очень метко сказал когда-то Илмари Мурто про нервы и жилы, которыми срослись наши две страны, такие несхожие по образу жизни и размерам. Не для вражды расположил нас бог так плотно рядом с русскими. И тот же старый Илмари — я снова и снова вспоминал об этом — советовал мне не отвергать руку русского, если она протянется с дружеским намерением. Да, я выполнил твое наставление, мудрый старый Илмари! Не одному русскому и даже не одному русскому Ивану пожал я руку. И только один Иван по фамилии Егоров сам не желал подавать мне руки и смотрел на меня с холодом в серо-голубых глазах.
Совсем недолго летел я по воздуху. И в самом начале полета я съел до крошки все, что было завернуто в газету. А было в нее завернуто два круглых пирожка и два яблока. Мне передал их человек, которому я не успел пожать руку, не успел сказать «спасибо», у которого даже имени не успел узнать. Но проморить его голодом три года в своих лагерях — это я успел.
Кресло подо мной было мягкое и подвижное, оно позволяло откинуться назад и дремать. Но я не откидывался назад и неотрывно смотрел с высоты облаков на эту непонятную страну, так неожиданно вынырнувшую из глубины своих глухих лесов на самое видное место в мире. И, выйдя на самое видное место, чем еще неожиданным и приманчивым собиралась она поразить мир?
67
Около часа провел я среди облаков, а потом опустился на землю в ленинградском аэропорту. Оттуда легковая машина доставила меня за двадцать рублей в Ленинград. Эти двадцать рублей и сверх того еще семнадцать я нашел в боковом кармане пиджака. Я знал, кто их туда положил, но не знал имени этого человека.
Дверь в квартире на улице Халтурина мне открыла Мария Егоровна. При виде меня она сказала обрадованно: