Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Братцы, оставьте меня…

Уходим, уходим, Филипп, — топтался па месте Лавутин: как-то неловко было уйти ему, обругав человека, друга своего, рабочего. — Только ты из дому, смотри, сегодня никуда и нос не показывай. А ты, Агаша, сюда к нему тоже никого не пускай. Клади в постель его, пусть отсыпается.

Они попрощались с Агафьей Степановной, с Саввой. Веру отец опять погнал в подполье за квасом. Проходя, Лавутин нагнулся, крикнул ей в открытую дверцу:

Ну, девушка, лечи тут хорошенько своих мужиков! Одного — кислым квасом, другого — сладким голосом. Эх, когда мои дочки так подрастут!

И к Савве:

Давай, друг, поправляйся скорей. Надо нам всем серьезнее за дело браться. Не то заклюют, заклюют…

Хмель снова стал одолевать Филиппа Петровича. Он сидел на скамье, свесив длинные жилистые руки.

А я, — вяло пробормотал он, — просить… начальство… завтра пойду… Может, опять расценки набавят…

Лавутин так и загорелся, рванулся было к Филиппу Петровичу, но Ваня потянул его за рукав.

— Пойдем, Гордей Ильич. Не надо с ним связываться. Во дворе Лавутин дал себе волю — всласть выругался.

Ты понимаешь, Ваня, что получается? Было время, стали мы малость в силу входить, дружнее, дружнее становиться, требовать. Добивались ведь кой-чего! Так они перехитрили нас. Помнишь, сами па всякие уступки пошли? Мы-то голову ломали тогда: как, отчего это? И уступки-то они сделали копеечные, а купили на них здорово. Раскололи нас! Кому грош этот достался, он уже и обмяк. Зачем бороться? И так жизнь наладится… Теперь же, когда штыков гуще вокруг нас понаставили, они и нажали опять, те копеечки им теперь рублями вернутся. А у пас замедление получилось. Мы отстали. Не приготовились. Вот тебе, к примеру, Филипп. Как мокрая курица, и крылья сразу же опустил. А властям да хозяевам такие настроения у рабочих самые нужные.

— А все-таки, Гордей Ильич, сила за нами, — проговорил Ваня, поглядывая на него снизу вверх. — Нас ведь больше. И правда наша. Только вот надо найти правильный ход…

Они вышли на улицу. Филипп Петрович сидел у окошка, грустно тянул:

Один, один, бедняжечка,

Как рекрут на часах!..

4

Дороги… дороги… Старый Сибирский тракт…

Сколько усталых босых ног прошло по тебе в поисках лучшей жизни! Сколько с надеждой на счастье сказанных слов слышал ты зябкой утренней ранью на примятой траве обочин своих! Но чаще, чаще слышал ты печальный звон железа и стоны кандальников, бредущих на каторгу. Скользят ли ноги у них по грязи на глинистых взъемах горных хребтов, сочится ли кровь из ссадин, разъеденных пылью и ржавым железом, — все равно, кто ступил окованной железом ногой на этот тракт, тот должен идти и идти, пока не придет…

Далеко в стране иркутской, Между скал и крутых гор, Обиесен стеной высокой Чисто выметенный двор.

На переднем на фасаде Большая вывеска висит. А на ней орел двухглавый Позолоченный блестит…

Это, парень, дом казенный, — Александровский централ, А хозяин сему дому — Сам Романов Николай…

Высоки каменные ограды Александровского централа. Толсты н глухи стены его казематов. Серый гранит сосет кровь человека, сгоняет румянец с лица.

В одиночных камерах от сырого, холодного пола распухают суставы ног. Низкие потолки горбят спины. Без света слепнет человек, п редкий солнечный луч, схваченный во время прогулки, доставляет ему не радость, а боль. От гнилого, спертого воздуха болит голова, черные круги ложатся под глазами, на побледневших висках синие вздуваются вены. Потом приходит чахотка. Здесь трудно вести счет времени. Минута кажется часом, час — целыми сутками, а сутки — месяцем. Кто проживет здесь полгода — все равно что прожил полжизни.

Одиночные «строгие» камеры — это приемные смерти. Человек не должен выйти отсюда живым. Таковы инструкции, секретно данные царем тюремному начальству. Кто поднял руку на кандалы, тот должен сам быть закован в железо. Кто требовал свободы для других, тот должен лишиться свободы сам. Кто хотел лучшей жизни народу, у того самого должны отнять жизнь.

Огромные каменные корпуса Александровского централа. И много в нем общих камер и одиночек. Но на всех, кто поднялся против царя, их не хватает…

Лиза находилась здесь в общей камере. И прежде худая и бледная, она теперь казалась восковой. Вовсе обескровели губы, а синие тени у нижних век делали по-особенному большими ее серые строгие глаза. Но в них не было теперь прежней покорности.

Пережив допросы, побои, суд и первые страшные месяцы осужденного, Лиза успокоилась. Она заставила себя ждать конца тюремного заключения терпеливо. Ей говорили, что только терпение и твердая воля могут спасти человека. Если не это, он может остаться живым, но, выйдя на волю, перестанет быть человеком. Он окажется не нужным никому, даже себе. Сломанное дерево — уже не дерево. Значит, надо держаться, стиснув зубы держаться.

Когда Кйреев ее арестовал в вагончике Маннберга и отправил на подводе в город, Лизе казалось, что все это напрасно, что вовсе не велика ее вина и что наказывать ее будет не за что. Но потом, когда начались допрос за допросом, когда отвели ее под штыками в Иркутск и там стали снова допрашивать, бить и допрашивать, Лиза поняла, как боятся все эти господа с золотыми погонами на плечах и оружием у пояса, как они боятся маленьких прочитанных ею брошюр.

Ее осудили. Она пошатнулась, услышав свинцовые слова приговора: на пять лет в каторжную тюрьму. Но Лиза превозмогла колючую дрожь и посмотрела судье в лицо. Тот торопливо опустил глаза — чиновник в военном мундире — и спросил, поняла ли она приговор. Лиза не спешила с ответом. Ей теперь уже не казался страшным этот чиновник. Он не был победителем, он был карателем. Победителем была Лиза, она это почувствовала остро и вдруг, и это ощущение своего превосходства — осужденного над карателем — осталось с той минуты у нее навсегда.

В двух преступлениях была обвинена Лиза: в связях с группой подпольщиков и в убийстве ребенка. Первое она решительно отрицала, во втором сразу призналась. Сказать, от кого она получила брошюрки, — значило выдать товарища, изменить тому, о чем писалось в этих книжках, о чем постоянно говорил ей Вася; значило помочь не Васе, не Еремею, не Кондрату, не рабочим, а Ки-рееву, Маннбергу… Нет, нет! Лиза этого сделать не могла. Сказать, что ребенок жив, и указать, где он находится, — значило взять его с собой в тюрьму, а быть может, и на каторгу, как ей обещал Киреев. И этого сделать Лиза тоже не могла! Пусть лучше в чужих руках он живет, но на свободе, а не в тюрьме… И потому на бесчисленные вопросы следователя и судей она отвечала в одном случае только «нет» и «нет», а в другом — только «да». Ей было безразлично, как от этого сложится ее собственная судьба. Важно было не выдать товарищей и не погубить сына.

Но дело против Лизы было начато политическое, обвинение в убийстве ею ребенка присоединилось лишь как попутное, возникшее в ходе следствия. И следователям и судьям было ясно, что попытки Лизы отрицать свои связи с подпольщиками совершенно напрасны, улики налицо, и сколько бы она ни говорила «нет» — все равно она будет осуждена без малейших поводов к смягчению приговора. Признание Лизы в убийстве ребенка только помогало им повысить меру наказания. И если можно, пользуясь разными статьями в закопе, наказать ее строже, так надо и наказать. Пусть понимается приговор как кому угодно, смысл в нем один: пять лет осужденная Короно-това не будет читать запрещенных книг, не будет встречаться с людьми, которые научат ее угрожать самодержавному строю. А за пять лет серые камни тюрьмы сделают свое дело…

Лизу поместили в общую камеру для политических заключенных. Когда-то это была одиночка, но тюрьма оказалась настолько переполненной, что некуда стало девать людей. В больших камерах вместо десяти человек помещали и двадцать и тридцать, в маленьких вместо одного — три и четыре. Вместе с Лизой находились еще две женщины. Одна из них — смуглая, с восточным разрезом глаз, курсистка Галя, осужденная на два года. Ее арестовали в Саратове. Девушка на лекции приносила с собой «Искру» и давала читать газету подругам. Подруг ее исключили с курсов, продержали по году в местной тюрьме, а Галю отправили подальше, в Сибирь. Другую — Матрену Тимофеевну, ткачиху, привезли сюда из Иваново-Вознесенска. Она виновна была в том, что разбрасывала прокламации по двору фабрики. И за это — три года.

47
{"b":"284676","o":1}