Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Лакричник сидел посредине пыльной дороги, прикладывая грязный платок к разбитой губе и возведя глаза к небу, затянутому серыми дождевыми облаками. Возле него собирались люди.

— Я вас всех, уважаемая публика, — драматически говорил он, приглашая собравшихся подойти ближе, — я вас всех прошу стать свидетелями и очевидцами жестокого избиения честных людей стяжателем и бессовестным корыстолюбцем Иваном Максимовичем Василевым…

Брызгали редкие капли дождя…

В гостинице Лонк де Лоббеля ожидало шифрованное письмо из Нью-Йорка.

«Ваша деятельность, — писал ему Гарриман, — заслуживает одобрения. Экономические сведения, собранные вами в разных городах Сибири, ценны. Похвально, что вы завербовали определенную группу лиц, влиятельных в Сибири. Благодаря вам мы знаем теперь уязвимые стороны нашего проекта, те именно, на которые обрушат свой удар его противники. Для начальной стадии — незаметного изучения общественного мнения и, главным образом, экономики Сибири — сделано многое. Продолжать то, что вы делали до сих пор, будут ваши люди. А вам пора переходить на другой метод: менять тактику «тихого угла» на бешеный шум вокруг проекта. Ясно, что сопротивление проекту встретится весьма серьезное, ни инженерной только его стороной, ни тем более коммерческой широкий круг людей не взволнуешь. Надо взвинтить нервы всему миру, оглушить его! Дать сеанс массового гипноза! Увлечь проектом — ученого в Оксфорде, адвоката в Вероне, бюргера в Дрездене, фермера в Австралии, рикшу в Нагасаки, субретку в Марселе, ростовщика в Константинополе, содержателя притона па Гавайских островах! Пусть пресса всего мира безумствует, воет от восторга: начинается невиданное в истории человечества-предприятие! Победа над океаном, победа над безлюдной сибирской тайгой, победа над пространством! Прямое железнодорожное сообщение: Вашингтон — все столицы мира! Развитие торговли, промышленности, расцвет пауки, культуры. Из девятнадцатого века человечество вступает сразу в двадцать второй век! Кто устоит против магии этих слов! Глупцом будет выглядеть тот, кто станет сопротивляться! Вы понимаете? Потом мы к этому прибавим деньги.

Лонк! Вот вам приказ. Немедленно отправляйтесь на Аляску. Вы инженер и «изучаете берег и дно Берингова пролива». На Чукотке это же будут делать Гардинг и де Виндт. Пресса уже шумит. Затем вы едете в Париж, там выступаете публично. Афиши, афиши! Реклама! Делаете доклад в Сорбонне, издаете книги, брошюры, проспекты. Шум в прессе усиливается. Вы добиваетесь приема у президента, вы заставляете всех банкиров Франции заинтересоваться вами. Бейте во все колокола, кричите на всех перекрестках,! Газеты вас перекричат! Не бойтесь этого вихря. Он может быть только недостаточным и никогда — чрезмерным. Поэтому разжигайте страсти — и только разжигайте! Но запомните: речь пока идет о проекте Лонк де Лоббеля. Гениального инженера, дерзновенного ученого. Слишком много в наше время говорят об экспансии Америки, и это может повредить делу, — поэтому проект ваш, а мы — в стороне. Мы выступим только тогда, когда будут нужны крайние меры…»

Лонк де Лоббель пробежал взглядом самый конец письма.

«…На ваш текущий счет в Номе-на-Аляске переведено пять тысяч долларов. Эта сумма принадлежит лично вам и не входит в обусловленную по контракту…»

Да. Гарриман жмет на все педали. Он уже видит Сибирь своей. Оттого вдруг свободнее потекли деньги. Ну что ж, надо пользоваться случаем. Надо ехать, выполняя приказ Гарримапа. Аляска — так Аляска. Париж — так Париж. Сегодня Шиверск, завтра Сорбонна. Платили бы доллары…

Весело насвистывая, Лонк де Лоббель начал укладывать чемоданы.

24

Было счастливое, беспечное детство, когда игры в куклы, камешки, тряпки заполняли весь мир человека; когда нечаянно разбитый осколок цветного стеклышка заставлял маленькое сердце больно сжиматься; когда рыбка, пойманная голой рукой в теплом и мелком песчаном заливчике, рыбка величиной всего-то с мизинец казалась бесценной добычей.

Была юность, наполненная надеждами и ожиданием большой любви, когда весенние сумерки властно вели из дому на улицу, а вздохи бессонной гармони обжигали сердце огнем; когда неразгаданный силуэт у калитки любимого поднимал в смятенпой душе целую бурю; когда первый поцелуй в пахнущей незабудками лесной траве запомнился на всю жизнь… И были верная подруга и мать, к которым можно прийти на рассвете и молча припасть хмельной от счастья головой к плечу…

Была зрелость с тяжелой борьбой за кусок хлеба, с незабываемой болью рождения ребенка, когда все над тобою хозяева, и все требуют только с тебя, и нет силы разбить, сломать эту несправедливость; когда вся и отрада в том, что с надеждой смотришь на детей своих, для которых жизнь должна же быть лучше твоей!.. И вера в эту еще не ведомую никому, но непременно счастливую жизнь помогает не спать по ночам, а работать, работать… Была и заскорузлая, пропитанная черной гарью таежных костров рука мужа (хорошо прижаться к ней щекой!), были доверчивые и открытые глаза дочери, начинающей свою юность, вглядеться в эти глаза — и есть с кем отдохнуть душой…

Придет и старость, и смерть, и некрашеный белый крест над могилой. Но будет кому подновить размытый дождем уголок дерновой обкладки, будет кому поправить покосившийся крест…

Когда же в жизнь человека ворвется дикое, неизбыв-пое горе, и рушатся у него опоры одна за другой, и негде их больше взять, и нечем заменить — страшно тогда человеку.

Не в первый раз Клавдею захлестывало ощущение одиночества. Так было сразу же после смерти Ильчи. Но возле нее был привычный круг людей — друзей ли, врагов ли ее: Петрухины работники Михаила, Володя, Макар, наконец, сам Петруха, жена его Зинка, — и в этом кругу сглаживалась острая боль одиночества. Казалось, не пережить бы уже и тогда, если бы теплым огоньком не возникла надежда найти Лизу, быть вместе с ней. Потом исчезла и эта надежда. Лизу увели, и опять не стало ясно видимой цели жизни. Но оставались еще привычные ей люди, привычные заботы, привычные стены и запах жилья, какой то свой угол, постель… Теперь нет и этого. Ничего нет! Направо и налево — улица, за спиной — забор…

Лгать, что будто бы она была свидетельницей признаний, сделанных Василевым Лакричнику, Клавдея не могла. Это она твердо положила в сердце своем. Решила: если кто спросит — говорить только правду. Но ее никто и не спросил. Она из кухни слышала, как страшно кричал на Лакричника Иван Максимович, и видела, как он вышвырнул его на улицу. А почти сразу вслед за этим Василев вызвал Клавдею и сказал коротко:

— Вон из дому! Да на глаза мои даже не попадайся…

И Клавдея ушла…

…К ночи низкие серые тучи заволокли все небо. Пошел дождь. Мелкий, ровный, настойчивый — обложной. Повеяло влажной прелью от тротуаров, от просевших завалинок. Быстро промокло тонкое платье, холодно стало ногам. Чтобы согреться, Клавдея пошла вперед. Вперед теперь для нее было в любом направлении, куда ни пойти — все вперед, потому что вернуться некуда.

Она ступала шаг за шагом по мокрым доскам тротуаров, переходила липкие от грязи перекрестки улиц, забрела на отваливающий от берега паром… Пешеходов на нем, кроме Клавдеи, не оказалось никого. Было три одноконных подводы. Люди сидели на своих телегах, прикрыв от дождя плечи дерюжками. На носу и в корме парома горели желтые керосиновые фонари. Паромщик, чертыхаясь, перекатывал тугие рули. Волны плескались о смоляные стенки карбасов. Речной ветерок летел навстречу, в лицо.

Здесь все было ей незнакомым, кроме разве самого парома, на котором Клавдее немало приходилось делать концов из города в слободу и обратно. Незнакомые люди сидели на подводах, и незнакомый, новый паромщик стоял у руля. Все молчали, и это было молчанием именно незнакомых людей!.. Клавдея отошла в дальний угол, стала там, зябко поеживаясь.

Паром ткнулся в береговые мостки. Переводя рули, паромщик выдернул закладку, и подводы стали съезжать по мокрому настилу. Последняя зацепилась за стойку колесом. Женщина, сидевшая на телеге, впотьмах не могла понять, что случилось, отчего лошадь остановилась и скребет по настилу копытами. Стегнула вожжами, прикрикнула, и лошадь рванувшись, поскользнулась на мокрых досках и упала на передние ноги.

32
{"b":"284676","o":1}