Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А что ж? Смотрите, какой шум вокруг своего проекта поднял сейчас в Париже Лонк де Лоббель! Нет, нет, Роман Захарович, не стоит отказываться от выгодных предложений. Американские капиталы нам принесли бы большую пользу.

Ты, милочок, хотя сегодня этаких вещей не говори, почувствуй себя русским человеком, — с прямой откровенностью возразил ему Баранов. — Ей-богу, о чем ни заговори с тобой, ты все на Америку переводишь. И чем она тебе так дорога?

Совершенно ничем. Это вам показалось, Роман Захарович! — Маннберг наклонился к Елене Александровне, предлагая ей чокнуться. — А ведь, право, было бы вовсе недурно Ивану Максимовичу открыть собственные магазины еще в Сеуле, Токио и в Пекине.

Ванечка говорит, что даже в Маньчжурии выгоднее, чем здесь, торговать, — кокетливо поднимая свою рюмку, сказала Елена Александровна. — За ваше здоровье, Густав Евгеньевич!

Разговор пошел оживленнее. Вино развязало всем языки. И хотя говорили опять о войне, но совсем в другом тоне.

Солдат на войну, надо полагать, со всей России туда подвезут, — первым пошел на откровенность Федоров, — кормить, обувать, одевать их надо. Как тут, Роман Захарович? Наша помощь в чем требуется? На пользу отечества.

Лука хорошо говорит. — Иван Максимович пожалел, что не он первый так начал. — Долг каждого русского человека — помочь отечеству в трудную минуту. Я знаю, вся

Россия горячо откликнется и пожелает принести посильные жертвы на алтарь победы. Но, Роман Захарович, если бы вы, как глава нашего города, от имени всех нас заявили первым о нашем желании помочь государству…

Надо полагать, подряды на овес давать тоже будут. Давясь непрожеванной колбасой, перебил Ивана Максимовича Федоров, — так я могу, сколько угодно. Овес у меня есть. И муки простого размолу, к слову, ежели понадобится.

У меня и крупчатка есть, — ничуть не боясь, что Федоров перехватит у него подряды, по желая все-таки показать, кто в городе делает погоду, сказал Иван Максимович, — и мясных консервов довольно много приготовлено. Большая партия прекрасной сыромяти. Шорные изделия любые поставить сумею. И кавалерийские седла и сбрую для артиллерийских лошадей. И кроме этого… Одним словом, Роман Захарович, все, что только понадобится нашей доблестной армии, — все сделаем. Не везти же всяческий провиант в Маньчжурию из-за Урала! Отсюда ближе. Это очень поможет отечеству.

А ты думаешь, — с обычным своим прямодушием усмехнулся Баранов, — думаешь, там, за Уралом, за подряды купцы уже не дерутся? Пуще, чем наши солдаты с японцами. Поди, всех министров телеграммами завалили.

А мы чего же сидим, не телеграфируем? — ужаснулся Федоров. — Отбить бы надо куда следует телеграмму. Опоздаем…

Погоди ты, Лука, — остановил его Иван Максимович.

Спешка тут ни к чему, — успокоил Баранов, — тут рука нужна. Ладно, займемся, сделаем что надо. Свою долю за Урал не отдадим.

Ну, дай-то бог! — сказал Федоров и стал размазывать варенье по ломтю белого хлеба. — Дай господи! А то ведь расхватают все. Народ нынче такой.

Маннберг с Киреевым вели свою очередную пикировку. Елена Александровна тщетно пыталась их разнять.

Павел Георгиевич, Густав Евгеньевич, — уговаривала она, — вы остроумничаете, а мне скучно.

Я убеждаю Павла Георгиевича подать прошение о зачислении в действующую армию. Здесь без него и один полицмейстер Сухов теперь управится. Если бы я сам был офицером, я это сделал бы немедленно!

Вы забываете, так сказать, о значении жандармского корпуса, который сравнивать с полицией никак невозможно, — злился Киреев, ие находя, чем бы он мог сразить Маннберга. — Оберегать отечество от опасности изнутри не менее важно, чем от опасности, грозящей извне.

И главное — для себя безопаснее, — словно гвоздь заколотил Маннберг.

Трусом меня еще никто не называл, — угрожающе сказал Киреев.

Совершенно верно, — подтвердил Маннберг. — Вы слышали, Елена Александровна, чтобы кто-нибудь называл Павла Георгиевича трусом?

Что вы! — воскликнула Елена Александровна. — Никогда! И я, конечно, на месте Павла Георгиевича пошла бы воевать. Это так интересно: побеждать японцев! Но, мне кажется, это очень трудно — попасть на войну.

Мой двоюродный брат барон Бильдерлинг занимает видное положение в русской армии, — сказал Маннберг, — и я всегда могу быть полезен Павлу Георгиевичу.

Киреев было вспыхнул опять, но сразу же смягчился. Принял от Елены Александровны стакан чаю и долго рассматривал его на свет, помешивая ложечкой. Это значило, что его осенила неожиданная мысль, которую он не знает, в какие облечь слова. Маннберга поманил к себе Баранов.

Верноподданническую телеграмму государю-императору составляем и письмо к генерал-губернатору, — сказал он доверительно, выписывая пальцем какие-то буквы на скатерти, — так ежели и тебе надо о чем… — он многозначительно поднял указательный палец кверху, — обдумай. Запишем. За богом молитва, за царем служба не пропадают. Понял?

Спасибо. Роман Захарович! Безусловно найдется.

Давай. На завтра манифестацию к городской управе объявим. Так ты всех своих рабочих выгони на нее. Да чтобы гладко все было. Горлодеров не надо.

Постараюсь, Роман Захарович.

Когда Маннберг вернулся на место, Киреев уже отточил свой ответ:

Это вы верно сказали насчет барона Бильдерлинга, Густав Евгеньевич?

Что за вопрос! Да, это мой двоюродный брат! А вы неужели и вправду серьезно решили, Павел Георгиевич?

У меня есть племянник, — чтобы не дать закончить Маннбергу и не потерять приготовленную фразу, поспешил Киреев, — поручиком в третьем Сибирском корпусе служит. Вполне возможно, что корпус этот будет выдвинут па передовые позиции и молодому офицеру, не имеющему так называемых отличий…

Крест он сразу получит, — безапелляционно перебил его Маннберг, — это я вам, Павел Георгиевич, гарантирую своим честным словом.

22

Через любовь, ожидание, боль дается матери счастье — иметь ребенка.

Теплый вечер над цветущим лугом, где каждая травинка ласково гладит щеку; запыленные на дорогах и обрызганные ночной росой башмаки; розовая заря, встреченная на скамеечке у бог весть чьего дома, куда неведомо как забрели ноги, и ласковый, один только в мире хороший такой, голос любимого…

День в заботах о доме, о муже, когда хочется сделать так много, а времени не хватает; и вечер над шитьем, когда глаза смыкаются от усталости и пальцы исколоты иглой, а до смешного маленькая рубашечка еще не готова; и ночь, чуткая в своем ожидании, и радостное ощущение новой жизни, первые легкие толчки под сердцем…

И снова вечер, влажная от страха рука па руке мужа и сварливая суета повивальной бабки; и ночь — сердце, замирающее от боли; потом рассвет, прохладная подушка — и под рукой маленькое теплое тельце, тоненький крик.

И когда пройдут полгода, и год, и два года, и малыш побежит по свежевымытому полу, крикнет: «Мама!» — и, уткнувшись всклокоченной головенкой в колени матери, засмеется долгим, радостным смехом — разве не вспомнятся ей все те трудные ночи, какие пришлось пережить, чтобы дождаться этого счастья? Но боль, и тревоги, и страх ожидания — тогда все забудется. Останется в памяти только любовь. Потому что без любви человеку в мире жить невозможно…

Груня Мезенцева, разостлав на полу одеяло и разбросав по нему все, какие были, подушки, играла с сыном. Они то прятались друг от друга, то начинали бороться, и Груня опрокидывалась на спину, а маленький Саша торжествующе похлопывал ее по надутым щекам ладошками, то садились рядком и смеялись, не зная отчего, и не в силах остановиться.

Ваня пришел с работы вовремя. После того как осенью он попался в облаву, его вскоре же уволили с железной дороги. Под арестом тогда продержали недолго, обвинить в подпольной деятельности не нашлось прямых улик, а подозрения были. Киреев подсказал Маннбергу: надо уволить. После долгих поисков работы Ваня нанялся слесарем на вальцовую мельницу к Василеву.

79
{"b":"284676","o":1}