Умные люди, приглядываясь к этому положению, обвиняли главную опекуншу. В продолжение пятнадцати лет, видя, как появились эти два лагеря, потом все ярче обрисовывались и привели наконец к постоянному враждованию, Сусанна Юрьевна ничего не предпринимала. Конечно, это было по желанию Гончего, для которого Олимпий Дмитриевич и его присные, что бы ни творили, всегда оказывались мало виноватыми, а то и правыми. Умные люди, считая Гончего хитрым, искали в этом умысел, тайную заднюю мысль, но ничего объяснить себе не могли. Только некоторые смутно угадывали, что ему на руку вражда между двумя молодыми людьми. Они были правы. Гончий понимал, что при дружбе и согласии двух братьев он скорее сделается лишним, когда они будут совершеннолетними. Поэтому понятно, что за много лет он ничего не сделал, чтобы уменьшить и утишить эту вражду братьев, и зачастую наоборот случалось, что он как будто разжигал ее. За последние годы он стал прямо, не скрываясь, держать сторону старшего Басанова, убежденный, что если старший брат захочет, чтобы управление оставалось в руках его, Гончего, то младший согласится на это беспрекословно.
Но едва только Олимпию минул 21 год, как он стал намекать всем, что ждет только совершеннолетия своего брата, чтобы обоим вступить в управление. Но дальновидный Гончий давным-давно приготовил громоотвод. Нужно было, чтобы у Высоксы появился крупный долг. Волокита над Дмитрием Андреевичем уже положила основание этому. Вместо того, чтобы скорее погасить этот долг, Гончий постарался увеличить его. Приводя из любви к делу все заводы в блестящее состояние, трудно было устроить, чтобы у них был большой долг; тем не менее Гончему это удалось, благодаря его кипучей деятельности.
Он строил новые заводы, делал всякие сооружения, в особенности плотины, стоившие, конечно, больших денег. Производство все расширялось, доходы увеличивались. Но долг не уменьшался, а только рос, нарастая процентами. Теперь Высокса должна была уже около миллиона, и эта сумма сосредоточилась в руках двух лиц, помимо, конечно, самой казны, которой Высокса также была должна.
V
Было одно нововведение в образ жизни господ. Все нахлебники допускались к господскому столу ежедневно. Поэтому обеды и ужины были людны и шумны. Главное место занимала, конечно, барышня-опекунша и тетушка, налево от нее неизменно сидел «господин» Гончий, а направо оба племянника, уступавшие однако свои места случайным гостям из губернии или из столиц.
Сусанна, по внушению Гончего, строго требовала, чтобы все в известный час были в сборе. Поэтому за полчаса зал уже наполнялся.
Поэтому ускакавший Олимпий Басанов снова был в саду еще за час до обеда и, отдав лошадь ждавшему конюху, прибавил сурово, почти промычал одно слово: забор!
— Не извольте тревожиться, — ответил конюх.
— Ладно. Но помни… Хоть на два-три часа когда забудешь, то прямо в солдаты попадешь.
— Не может того быть, Олимпий Дмитриевич. Как же забыть!
Барин направился к дому, а конюх повел лошадь в противоположную сторону.
«Чуден тоже! — ворчал малый. — Думает, скрытно все. Все знают. Куда собственно ты летаешь этак, понятно узнать нельзя. Покудова. А что я сюда лошадь вожу, да забор разбираю да собираю, все знают. Чуден! Весь огород буфетчика Алексея Миколаича истоптал конскими ногами, а думает — никому то неведомо. Кабы не знали, что барин топчет, то жаловались бы, а они помалкивают… А он боится, что я забор разобранный брошу… Чуден!»
Между тем Олимпий быстро прошел сад и скоро был у себя в комнатах.
Навстречу ему вышел молодой человек с южным типом лица, чернобровый, с горбатым носом-клювом и большим ртом с толстыми губами. Молодец был очень некрасив собой, и вдобавок лицо его было недоброе, взгляд косой. Когда он улыбался, стараясь быть любезным или ласковым, то выражение лица становилось еще неприятнее. В молодом человеке вообще чувствовалось что-то отталкивающее.
Это был Платон Михалис, племянник давно умершего грека, картежника, и скорее друг, чем простой любимец Олимпия Дмитриевича.
— Слетали? — встретил он Басанова, улыбаясь двусмысленно.
— Слетал, Платоша, — как-то странно, будто ехидно, усмехнулся и Олимпий.
— И неведомо к кому? Так и останется?
— Неведомо. Так и останется.
— Прежде мне всегда сказывались во всем, — угрюмо заметил Михалис, — а теперь дожил я до укрывательства.
— Теперь, Платоша, так и будет завсегда впредь. Так я порешил. Да и лучше.
— Почему же лучше? Я не болтун. Знаете давно.
Олимпий снова усмехнулся как-то двусмысленно и, помолчав, прибавил:
— Для тебя лучше.
— Для меня? — удивился Михалис и пристально глядел на барина.
— Да… Видишь ли… Так к примеру… — тянул Олимпий, будто не зная, что сказать. — Видишь ли. Если что вдруг огласится, я не буду на тебя думать.
— Вона как? Хитро! — рассмеялся Михалис, чуя, что барин лжет.
— Да. Прежде, зная, что ты один здесь все про меня ведаешь, я мог иной раз тебя в подозрении иметь.
— Да ведь никогда не бывало такого!
— Не бывало, да могло быть. Ну, да брось. Шабаш!
Михалис лукаво ухмыльнулся.
Первый друг и наперсник Олимпия Дмитриевича мог почесться самым умным человеком в Высоксе и поэтому занимал совершенно особое и исключительное положение. Этому содействовало тоже полученное от дяди небольшое состояние, составленное тем картежной игрой в той же Высоксе.
Племянник пролаза-грека с раннего детства рос со старшим Басановым, был участником его детских игр и юношеских затей. Отношения не были таковы, как если бы они были родными братьями.
Платон Михалис ничем особенно худым себя никогда не заявил, тем не менее его недолюбливали. Его некрасивое суровое лицо, резкий голос, косой взгляд — все отталкивало от него. Никогда большого зла никому он не сделал, но в мелочах не раз доказывал, что он — человек коварный и вполне бессердечный. И его почему-то все немножко опасались, как бы чувствуя, что в случае чего от Михалиса можно ожидать всякой беды.
Разумеется, вследствие долгой привычки он был привязан к Олимпию и любил его на свой лад. Но на настоящую искреннюю дружбу он был по натуре просто неспособен. Если бы ему было выгодно совершить что-либо дурное по отношению к этому другу детства и отчасти покровителю, то он, конечно, и Олимпия не пожалел бы. Главная черта его характера, сначала бессознательная и только за последние годы уясненная себе самому, было недовольство своим положением, а отсюда зависть и жадность.
Платон Михалис, единственный из всех нахлебников имевший свои собственные доходы с капитала, живший на всем готовом совершенно спокойно, игравший роль какого-то третьего молодого барина среди всех приживальщиков, все-таки не считал себя счастливым, а иногда считал себя совершенно несчастным и обойденным судьбой. Причиной этому было неудовлетворенное честолюбие.
В жизни его было, однако, одно утешение, было нечто примирявшее с жизнью и заглушавшее завистливую истому.
Этот бессердечный, коварный и, пожалуй, злой человек дивил всех одной чертой характера или одним обстоятельством. У Михалиса была на его попечении двоюродная сестра, дочь дяди-картежника, которой шел теперь только шестнадцатый год. Он не только любил ее горячо, но обожал. Его отношения к этой сестре были удивительны для всех, были непонятны, были просто загадкой.
Со дня смерти дяди Михалиса, Платон, которому было тогда самому не более четырнадцати лет, стал заботиться о девочке пяти лет, заменяя ей не только отца или нежного родного брата, а даже няньку и горничную. Он одевал ее поутру, раздевал и, уложив спать, сидел у ее кроватки, пока она не заснет, водил гулять, зимой возил ее в салазках до устали. Он был счастлив ее улыбкой довольства и была пасмурен, когда она легко хворала.
Платонида, или, как девочку прозвали в Высоксе, «Тонька», была всегда хорошенькая девочка, теперь же стала совсем красивой, и притом оригинально красивой благодаря южному происхождению. Недаром ее отец и дед с бабкой были чистейшими греками. Одно, что мешало молоденькой девушке быть вполне красавицей, был малый рост. Теперь, на 16-м году, она была уже совершенно развитая телом девушка, по лицу и формам могла бы пройти и за двадцатилетнюю, но ростом казалась еще девочкой.