— Ну, что вам? — резко и гневно отозвалась она.
— Барышня. К вам Ильев… Доложить хочет чтой-то…
— Ильев? — почти обрадовалась она. — Где он…
— Ждет тут в коридоре.
— Зови. Скорее!
Сусанна Юрьевна вышла в свою гостиную и волнуясь ждала, что скажет обер-рунт, за которым она сама собиралась послать.
— Ну, что, Егор Васильевич? — произнесла она быстро, когда молодой человек показался на пороге.
Ильев был видимо смущен и заговорил робко:
— Простите, барышня… не гневайтесь… Уж очень он просит… я на себя и взял. Не гневайтесь.
— Кто? Что? Говорите толком! — вскрикнула Сусанна.
— Я не виноват… как вы изволите… Просить…
— Говорите! Кто?!
— Гончий.
— Что просит? — снова вскрикнула Сусанна.
— Просит разрешить приковать его за левую руку, а не за правую, — вымолвил Ильев, смущаясь и объясняя крик барышни гневом. — Говорит: перекрестить лба нельзя… А оно собственно все одно. Можно и за ногу приковать. Дозволите?
— Так ступайте сейчас к нему, Егор Васильевич, и скажите от меня… — заговорила Сусанна крайне взволнованным голосом, слегка упавшим от внезапного смятения. — Скажите ему, что хотела пример на нем показать… хотела только, чтобы он знал, вспомнил…
И она вдруг смолкла и снова приложила руку к горячему лбу, снова провела рукой по голове и по лицу…
Ильев ждал… Барышня стояла истуканом, глядя в пол, задумавшись и будто даже забыв, что он перед ней…
Прошло несколько мгновений. Она очнулась и вымолвила совершенно другим голосом, спокойным и холодно-строгим:
— Прикажите переменить… Пускай за левую. Все равно…
Ильев вышел, несколько недоумевая, спустился в нижний этаж, вышел в сад и уже приближался к столбу, а Сусанна все еще стояла на том же месте среди своей гостиной и не двигалась, как окаменевшая.
Ее приковал к месту вопрос, который она хотела непременно решить сейчас, не сходя с места.
А решить она не могла.
Наступили сумерки. Сусанна не спустилась к столу, осталась у себя в спальне и сидела теперь без всякого дела, приказав, однако, себя не беспокоить, а если кто спросит, сказать, что она прилегла, чувствуя головную боль.
Заметив вдруг, что уже стемнело, она кликнула Угрюмову и приказала ей тотчас же справиться: когда давали есть Гончему и что ему приносили? Кто? Откуда?
Анна Фавстовна вышла и явилась тотчас же обратно с ответом, что Гончему дали после полудня краюху хлеба и поставили кувшин с водой.
— Прикажите сейчас снести ему людской обед. А если нет, не осталось ничего… прикажите сейчас взять всего, что можно из людского ужина, и сварить, и снести. Не ждать их ужина. Поняли? Сейчас состряпать, что можно, и снести ему… Наблюдите сами…
И, отправив удивленную Угрюмову, Сусанна начала шагать по своим комнатам взад и вперед, как бы не находя себе места.
Когда Угрюмова вернулась и доложила, что Гончему понесли в посуде похлебки, кусок пирога и захватили даже бутылку квасу, вдруг вымолвила резко, сумрачно:
— Анна Фавстовна, хотите мне услужить?
— Господь с вами! — удивилась женщина не словам, а чудному голосу своей барышни. — Приказывайте, что ни на есть, — все исполню: хоть в Киев пешком пойду.
— Подите к нему, поглядите и придите мне сказать.
— Куда?.. — не поняла Угрюмова.
— Подите к столбу…
— К Гончему?
— Да. Поглядите и скажите мне, что он…
— Извольте… — изумляясь, ответила Угрюмова.
— Поглядите: злобен он… как смотрит, говорит… или не злобен… только обижен, пристыжен?.. Или весел, наконец? Я его знаю! С него всего станется… он не Дмитрий Андреевич или эти… все… балабаны[24]!
И последние слова она выговорила с насмешливым презрением. «Балабаны» всегда говорил покойник Аникита Ильич, и она знала только, что это почему-то насмешливое прозвище, презрительное.
Через полчаса Угрюмова была уже снова в комнатах, побывав у столба. Она принесла весть, что Гончий «ничего». Она на него долго глядела, но он ее не видел, потому что сидел на земле, опустя голову и глаза.
— Упорствует! — объяснила она… — Все, кто был глядеть, сказывают, ни на кого не глянул ни разу. Может, от злобы, а то и от совести.
Сусанна, сидя в кресле, понурилась.
— Переменился он, Сусанна Юрьевна — выговорила вдруг Угрюмова как-то веселее.
— Что? Как? Как переменился? — встрепенулась она.
— Восемь лет. Шутка ли! А только, простите мое глупое рассуждение… Он и прежде все-таки был из себя казист, а теперь будто и того казистее… Ей-Богу! Такой молодец, каких мало. Вот ей-Богу же!
И только благодаря полутьме в комнате Угрюмова не заметила, каким ярким румянцем вспыхнуло и запылало лицо ее барышни.
Водворилось молчание. Анна Фавстовна боялась продолжать речь на тот же лад, опасаясь гнева барышни. Сусанна Юрьевна молчала, так как новая нежданная мысль поглотила ее…
— Да или нет? — спрашивала она себя. И она решила вслух: — Непременно!
— Что вы это? — спросила Угрюмова.
— Поужинал он, Анна Фавстовна?..
— Виновата… забыла доложить… Нет-с. Отказался наотрез. Засмеялся… сказал: псов де цепных не приличествует кормить ужином. С меня довольно и хлеба с водой.
Сусанна не ответила, подавила в себе вздох и произнесла мысленно:
«Непременно!»
XI
Наступила ночь, было уже часов десять… Погода хмурилась еще с сумерек, и к ночи густые облака нависли кругом из края в край. На небосклоне вспыхивал отблеск дальней грозы. Изредка доносился едва слышный глухой гул дальних раскатов грома.
Сусанна Юрьевна страшно волновалась, бродя в своих комнатах, ходила из угла в угол, вдруг садилась и тотчас же поднималась и снова шагала или сновала, переходя из одной комнаты в другую. Она часто подходила к отворенным окнам, глядела на небо, глядела на дальние вспышки молнии и каждый раз тяжело вздыхала, как если бы вокруг нее совершалось что-нибудь особой важности.
В десять часов она позвала молоденькую горничную, недавно взятую в услужение, но которую она уже полюбила и отличала от других за смышленость и особенную скромность во всем…
Сусанна Юрьевна позвала девушку Агашу в свою спальню и, не велев никому входить, довольно долго проговорила с ней с глазу на глаз. Затем, надев темное платье, накинув на голову большой черный платок, подвязанный узлом на спине, она вышла и спустилась по винтушке. Агаша, одетая совершенно так же, как и барышня, последовала за ней. Большие черные платки, скрещенные на лице, обратили их в монахинь. Только глаза блестели между складок…
Через минут десять, две женские фигуры вошли в сад и приблизились к столбу, близ которого сидел на траве Гончий. Завидя двух женщин, он сначала не обратил на них никакого внимания, но затем вдруг будто встрепенулся, будто что-то кольнуло его, разбудило от грустного оцепенения, в котором он был.
— Что, Онисим Абрамыч, — заговорила нетвердым голосом маленькая женская фигура, — злобствуешь?.. Кабы мог сейчас бы за нож схватиться и пошел резать…
Гончий молча присмотрелся, внимательно, упорно будто насилуя себя угадать что-то… Но он глядел не на маленькую женщину, с ним заговорившую, а на другую высокую… Затем он вздохнул глубоко и отвернулся… Чуткое сердце подсказало верно, а разум нечуткий, слепой обманул его…
«Разве пойдет она так сюда? И зачем?!» — решил разум.
И сердце смолкло, покорилось и заныло.
Но маленькая женщина снова заговорила уже крикливо, будто подбадривая себя:
— Небось для тебя барышня ныне хуже ведьмы… а сказывают люди, ты ее страсть как боготворил прежде…
Гончий не выдержал… Эти слова какой-то дворовой женщины, болтавшей зря, среди тьмы ночи, всколыхнули на душе целую бурю.
— Знай я, что Сусанне Юрьевне утешно, что я, как собака, на цепи сижу, — заговорил он со страстью, — то я бы век тут сидел, не жалясь. Только бы приходила она сюда, только бы видать мне ее. А там прикажи она меня хоть на сто частей накромсать, всю кровь выпить, все жилки вытянуть… И я не крикну. Зарезать вот ее — я хоть сейчас. Но за другое… А все же таки… Господь Бог на небеси, да она, барышня, для меня только это и есть на свете… Да, Сусанна Юрьевна! Знала бы ты… знала бы ты!..