XXIX
Прошло полгода со дня совершенного преступления, и дело стало принимать иной оборот.
Басанов, уже увезенный из вотчины, жил безвыездно под надзором в губернском городе… В суде шло дело о нем, как о главном заподозренном в смертоубийстве. Предполагаемая пособница его, Дарья Аникитична, была по распоряжению наместника впредь до окончания сыска и суда оставлена на жительстве в Высоксе при детях, но не при делах управления.
Предписание правительственное между прочим гласило:
«Перепоручив оной дворянке, Дарье, Аникитовой дочери Басман-Басановой, яко родной матери, печися и старатися об чадах, двух сынах ее, Олимпии и Аркадии, изъять из ведения ее и присутствия всякие заводские, и вотчинные, и прочие дела, а управление и распоряжение оными возложить на девицу из дворянок Сусанну Юрьевну (Егорову тож) дочь Касаткину, с строжайшим препоручением ей опекать и блюсти все, до Высокских Басман-Басановских заводов и вотчин и степных деревень и иного прочего имущества касаемое, сущее и присное. Опричь сего, нижегородскому бывшему купцу, а ныне высокским коллежским правителем назначенну, Онисиму Абрамову сыну Гончему, яко ответственну, не токмо пред опекуншей дворянкой Касаткиной, всего управления блюстительницей, но такожде и сугубо ответственну пред самым наместническим правлением, — иметь все в полном его, Гончего, распоряжении и под наивящшим его наблюдением всех дел происхождения. И отнюдь не ссылатися ему, Гончему, на помешательства и помешателей, а на свой страх и совесть приемля пред законом все оное, до заводских и вотчинных дел касаемое и следующее, строжайше и неукоснительно ведать и в наместническое правление доносить… И такс всему оному вышеписанному впредь до присного наместнического указу быти».
Часть четвертая
I
У главного управителя, помощника опекунши Высокских заводов, «господина» Онисима Абрамовича, кончился доклад управителей и канцеляристов и начался прием.
Был четверг, единственный день в неделе, в который всякому, хотя бы первому встречному, дозволялось придти по своему делу, или с просьбой, и лично доложить все главному вершителю судеб Высоксы, власти которого предела не было.
Приемная и прихожая, а затем и коридор, были полны народом разного рода или вернее трех сортов. Самые важные лица ждали в приемной, сидя на диване и на креслах. Люди помельче ждали своей очереди в прихожей, кто сидя на ларях вдоль стен, а кто стоя… В коридоре было мужичье и даже несколько баб. Одна из них, очень старая, сидела на полу и тихо говорила с маленькой девочкой лет десяти, которая была ее поводырем. Старуха лет семидесяти была слепа и была, по уверению всех, колдунья.
Господин Гончий, официальный, правительством признанный, правитель заводов, не только полновластный в Высоксе, но имеющий значение и во всей губернии, занимал апартамент наверху и принимал всех в той же самой комнате, где прежде был кабинет Басман-Басанова, основателя заводов.
В этот день и еще накануне у всех во всей Высоксе были «ушки на макушке». Все обыватели, нахлебники, дворня, заводские рабочие и крепостные, старались делать свое дело порядливо, чтобы нельзя было придраться. Это случалось раза два в месяц. Случалось это потому, что проходил слух, что «он» ныне в стихе[31].
На Гончего нападал стих, Бог весть почему. Он становился вдруг особенно строг и взыскателен. Малейшая провинность вызывала строжайшее наказание. Причина была неизвестна.
Только сам Гончий знал причину этого «стиха», но никогда никому ни словом не обмолвился, а в особенности не хотел объяснить это Сусанне Юрьевне. Раздражение, являвшееся в нем порою и длившееся дня два, происходило от острой боли в обрубленной руке. И нестерпимо болели именно пальцы несуществующей кисти руки. Гончий считал это явление чуть не колдовством.
И без того все равно боялись его гнева. А когда находил стих, то робели и смелые: так как разгневавшийся Онисим Абрамович Гончий, хотя и не опекун, а управитель всех заводов, мог сослать и в Сибирь.
Все знали и помнили, что он, властвующий над всеми, был когда-то простой писарь, которого звали «Анька». Но это было давно…
Много с той поры воды утекло!
Многие еще помнили Онисима Абрамовича, когда он был «Анькой», и говорили и рассказывали это… Но молодежь едва верила, как бы не могла себе и представить, каким образом всемогущий Онисим Абрамович мог зваться просто «Анькой» в молодости.
Зато сам Гончий знал и помнил, чем он был, вспоминал с гордостью, и ему казалось, что когда он был «Анькой», то уже чувствовал, чем он может быть и чем будет. Любовь к нему самой барышни, красавицы, ему когда-то ответила, что он не обманывается на свой счет… Недаром она его выбрала и приблизила… Но когда Сусанна Юрьевна его оттолкнула и увлеклась молодым гусаром Басановым, он снова упал духом. Он усомнился в себе. Все хорошее, что случилось в жизни, случилось будто зря. И опять стал он тот же писарь Анька. Но, не примирившись с судьбой, отомстил, томился затем долго в изгнании, изнывал духом, хворая телом и был несчастнее самых несчастных… И что же? Она вернулась к нему, снова полюбила, заверяя, что его одного любить можно, ибо он один — человек. Все остальные — куклы.
И он опять возвысился.
Разумеется, с того дня, что Сусанна Юрьевна снова приблизила Гончего и полюбила его одного без измены, без прихотей, он стал боготворить ее, жил мыслью о ней и знал, давно решил, что если судьба заставит его пережить эту женщину, смысл его жизни уничтожится, и он немедленно уйдет за ней на тот свет. Смелости хватит. Даже и не нужна будет эта смелость… Оно само собой совершится.
В это утро стих спадал, ибо боли в руке ослабели.
Кончив прием, Гончий велел позвать старуху, считавшуюся колдуньей, и заставил ее себе погадать. Он был крайне суеверен и верил в гаданье, а теперь в его жизни наступил перелом…
Когда старуха через час времени вышла от «господина» Онисима Абрамовича, то он сел к окну и задумался… Много худого наболтала ему старая ведунья. Даже только одно худое. Прежде всего сказала, что скоро-скоро умрет старый человек, ему близкий… Очевидно, что этот старик — его отец Абрам Мартынович, которому теперь уже под девяносто лет.
Колдунью-гадалку повели между тем к барышне вниз. Но когда Сусанне Юрьевне доложили о гадалке, она взволновалась, подумала несколько мгновений и приказала накормить слепую старуху, дать ей ситцу на платье и отправить. Сама потребовав старуху, Сусанна Юрьевна вдруг побоялась гадать… Она сидела за пяльцами, продолжая, как и двадцать пять лет тому назад, проводить день за единственной работой, которую знала и в которой давно стала мастерицей. Арфа была давно совершенно заброшена. Только изредка играла она и не иначе, как по неотступной просьбе Гончего… Он любил, собственно, не музыку, а любил слышать те песни, которые сразу восстановляли в его воображении давно минувшие времена… те дни счастья, дни гроз и бурь… дни блаженства и дни страшного отчаяния. Да, много было прожито им… И все это пережитое восставало вновь, будто оживало и становилось действительностью, настоящим, а не прошедшим.
Когда гадалку накормили и одарили, в комнату к барышне вошла, едва двигая ногами, сгорбленная старуха. Она осторожно и усиленно опиралась на толстую клюку, так как слабые ноги совсем отказывались служить.
— Ну, старую вралиху отправила, — сказала она, шамкая беззубым ртом, и затем тяжело опустилась в кресло.
Это была Анна Фавстовна, сильно изменившаяся и постаревшая.
— Пора вам одеваться к столу, — сказала она.
— Я этак пойду… — ответила Сусанна Юрьевна.
— Как этак! А энтот московский гость за столом будет.