— Я, Аникита Ильич, грешный раб Божий Никифор Моисеев, — также сердито отозвался тот, — а не святой угодник, чтобы Господни промыслы знать…
— Да, слепая ты курица. По ветру видать, что мимо пройдет, а что на вас лезет.
— Ладно, вдругорядь совру… Потянет. А я скажу — светлехонько…
— А я тебя побью! — отозвался Басанов раздражительно.
— И бейте. Мне лучше битье, чем попреки! — проворчал Масеич.
— Знаешь, что никогда тебя пальцем не тронул, ну, и буянишь!..
— Потому что несправедливы!.. Что я — в небеса-то бегаю что ли наперед, чтобы справляться да вам правильно докладывать?..
Аникита Ильич ухмыльнулся остроте лакея. Вообще единственный человек из холопов, разговаривавший с Басановым вольно, иногда даже грубо, был Масеич… Он уступал в резкости и прямоте своего обращения с Аникитой Ильичом только одной «барышне».
Все знали в Высоксе и говорили:
— Только барышня да Масеич могут его горошить.
Действительно, если камердинер изредка, то Сусанна зачастую так отвечала старику, что иногда можно было и «огорошить» всякого.
Однажды Масеич, сильно рассердясь за что-то, сказал Басанову:
— Помирать вам пора, вот что!
— Ошалел ты что ли? — изумился барин с неприятным чувством на душе и за спиной.
— Стареть вы стали. Бредить начали!
— А ты молодеешь, что ли?
— Я не барин, а хам, — объяснил Масеич глубокомысленно. — Нам годов не полагается и никаких не бывает. Что двадцать, что шестьдесят — все равно скачи и швыряйся по барскому указу.
Однажды Сусанна тоже хватила, сказав дядюшке со смехом:
— А ведь мучительство — это иметь любовное дело со старым человеком. Всякий старик псой пахнуть начинает.
— Спасибо, моя прелесть. Нижайший тебе за такую ласковость поклон! — ответил только Басанов.
Но, разумеется, Сусанна тотчас ловко прибавила объяснение:
— Я не про себя… и не про вас… Может, я именно и люблю песий-то запах? Вы что знаете?.. Да потом, я особая такая уродилась. Мне молодые противны… Редко, редко какой приглянется. Да и опять, молодой может постареть, подурнеть… А уж такой то, как вы, без перемены… Вы и в гробу страшнее не будете.
И Аникита Ильич, когда любимец-камердинер или любимица-сожительница так его «горошили», иногда весело смеялся, иногда и кисло…
Басанов, говоря Масеичу, что он никогда его пальцем не тронул, говорил правду. Хотя он «собственноручное никогда никого не наказывал, считая это для себя унизительным, но лакея он даже никогда не наказал простым сидением в «холодной» при полиции, не только розгами. Напротив, он щедро одаривал любимца, у которою был свой собственный домик, каменный с мезонином и садом, подаренный барином.
Камердинер был «Масеичем» и простым, хотя и вольным, дворовым только для Аникиты Ильича; но для всех остальных он был Никифор Масеевич, важная особа, гораздо важнее коллежского правителя Барабанова, не говоря уже о других вроде главного конторщика Пастухова. Многие, им подобные, сменялись и «улетали» по одному слову разгневанного барина. А Никифор Шлыков был уже 30 лет главным «камердином» и любимцем.
Но главное заключалось в том, что когда нужно было замолвить словечко за кого-нибудь, когда нужно было положить гнев на милость или чем пожаловать, или простить, или дело обернуть и в настоящем виде барину представить, то все, кто мог, шли к Никифору Масеичу.
Он — говорили все — знает на барина «такое слово». И, понятно, не колдовством берет, а повадкой… И барин его слушает и слушается.
Разумеется, часто шли в Высоксе и к той особе, которая значила в сто раз больше, чем Масеич, — к «барышне».
Но до барышни было дальше, и ей нельзя было обещать «магарыч». А Масеич не гнушался и за оказанную услугу брал, что по карману давали ему.
У Масеича была целая семья. Жена его, уже пожилая, не сходила с постели и болела, хотя неведомо чем, один день жалуясь на ноги, другой день на руки, на спину или на живот. Старший сын Никита служил не только молодому барину, но и старому, в случае болезни заменяя отца. Дочь его не считалась даже дворовой, а была полубарышней и бывала часто, как ровня, в гостях у барышни Дарьи Аникитишны. Кроме того, было еще человек пять детей всех возрастов, которые ничего не делали и были все очень избалованы отцом.
Масеич был, конечно, привязан к барину, но вместе с тем он был человек странный, непроницаемый… Недаром Басанов знал что-то особое про прежнего донского казака. Однако и все обитатели Высоксы чуяли в нем человека темного происхождения, лукавого, двуличного, очень корыстолюбивого, даже жадного. Приятелей у него совсем не было. Кого Масеич сам любит или не любит, было совершенно неизвестно.
Была, однако, в Высоксе одна личность, которую Масеич ненавидел, готов бы был если не собственными руками придушить, то выдать с головой всякому головорезу. А между тем и этого никто не знал, даже и предполагать не мог. И сама эта личность не знала этого и очень бы удивилась, если бы узнала.
Личность эта была — Сусанна Юрьевна.
Облившись холодной водой, отпилив один кружок, Аникита Ильич вошел в кабинет и, принявшись за обычное свое питье, вспомнил сразу о ночном докладе Змглода.
Обер-рунт доложил нечто про парня Сеньку Лопоухого, что было, по его убеждению, для барина, пожалуй, важнее пожара. Во дворе оказался опять один болтун конюх, болтавший снова «разное неродное» про питье Аникиты Ильича. Опять появились «неподобные» разговоры, что калмычкино снадобье — турецкая «буза», а кто ею набузуется, тому «подавай не одну, а сто жен».
Аникита Ильич тотчас передал все Масеичу и приказал ему распорядиться насчет суда болтуна и расправы. Приготовить графин с молоком, самому снести записку доктору Вениусу, а что тот даст — всыпать в молоко.
Затем, уже в добром расположении духа, Басанов, напившись чаю, велел гнать всех просителей, а конторщикам обождать с докладами. У него было дело важнее.
Аникита Ильич решил идти объясниться с дочерью.
Когда Басанов, пройдя весь дом, явился в комнатах девушки-подростка, Дарьюшка, сильно смутившись, подошла, поцеловала у отца руку, а затем робко подставила голову… Отец нагнулся и поцеловал дочь в лоб, а затем в тысячный или в миллионный раз в жизни проговорил:
— Ох, мала ты… И не растешь. И в кого это?.. Мать покойница была особа с ростом. Я не маленький. А ты вот макарьевского пригона. В князя-деда, что ли?
Затем старик сел и задумался. Он приходил к дочери очень редко и когда являлся, то всегда по поводу чего-либо особенного.
Дарьюшка видала отца поутру, проходя наверх во время его завтрака на минуту, чтобы только поздороваться. Затем она видала его за обедом и иногда, ввечеру, когда Аникита Ильич приказывал осветить все гостиные и всем быть в сборе… Это называлось старым словом «ассамблея».
Но эти вечера, или «ассамблеи», бывали редко, а за последнее время совсем прекратились, потому что главный их устроитель, Алексей, был в постели.
Посидев молча около десяти минут, Аникита Ильич достал свою табакерку с портретом покойной второй жены и, нюхнув, потом потрепав себя пальцем по носу, заговорил:
— Дарьюшка… Ты неразумное дитя, ничего не смыслишь… А все-таки надо мне с тобой толковать о важном деле. Слушай меня в оба… Поняла?
— Поняла-с, — робко ответила девушка.
— Слушай… Был у меня сын и была у меня дочь. Сын, стало быть, почитался моим наследником и продолжателем фамилии Басман-Басановых. О нем у меня и все заботы были. Ты была мне хотя и дочь родная, но все-таки так… сбоку припека… ни то ни се… Девка — товар… ехал мимо купец, сторговались, купил и с собой увез товар. Поняла?
— Поняла-с…
— Врешь. Не поняла. Ну, повтори…
— Я, батюшка… — начала Дарьюшка, краснея и смущаясь. — Я, батюшка, поняла, но сказать не могу.
— Говори, что я сказал…
— Изволили сказать, что Алеша хворает, и потому…
— Что? Что?!
— Виновата, батюшка.