— Мы вой русские, идем из города Константинополя с похода…
— С похода? А почему же вы такие? Неужто посрамили честь земли Русской? Где воеводы ваши и тысяцкие? Где ваше знамя?
Вышли вперед тысяцкие и сотенные, неся на плечах своих выдолбленную из дерева корсту, покрытую знаменем князя Владимира. Подойдя к толпе, старшины остановились.
— Не посрамили мы земли Русской, несем с собою прах воеводы нашего Рубача, вот и знамя. Слушайте, отцы, братья, сестры, жены: мы честно сражались, как велел князь и наказали вы, но греки нас обманули, после брани за Константинополем хотели послать нас на болгар, не дали дани, переступили ряд…
Люди молчали. Из немногих слов, сказанных над гробом воеводы Рубача, все поняли, что произошло в далекой Византии, и не стыд, а обида, гнев, отчаяние зажгли сердца людей — плач, великий плач стоял над полем, отцы кинулись к сыновьям, жены к мужьям, дети к отцам.
А далее свершилось неминуемое — унижение, гнев, отчаяние и тяжелое человеческое горе прорвались и разразились подобно грозе и буре, которая проносится вдруг среди ясного неба знойным летом, как пробуждается вдруг скованная льдом река, что рвет берега и препоны…
Воины, ходившие в чужую далекую землю, и люди киевские, так долго и нетерпеливо их ожидавшие, двинулись к городу, дошли до стен Горы, обогнули их и стали подниматься по дорожке, которая вела к Боричеву взвозу. Шаг их ускорялся, из толпы вырывались стоны, плач, проклятья. Над головами, колыхаясь, плыла, покрытая знаменем, корста с прахом воеводы Рубача.
Вот они остановились напротив терема греческого купца Феодора. Оттуда выскочили, но, увидев толпу, тотчас спрятались за частокол слуги. В верхних окнах терема на миг показались и исчезли лица купца Феодора и его сына Иоанна.
— Выходи, купчина, хотим говорить с тобой! — послышались возбужденные голоса.
— Спускайся, отвечай за смерть людей наших!
— Не прячься, слуга императоров! Ведь это ты подговаривал нас, потчевал медом, посылал в Константинополь!
— Идите, идите сюда, ромейские псы!.. Разноголосая толпа шумела, кричала, взывала, сердца людей пылали местью. Одна искра, один удар — и разразится гроза; люди киевские стояли у терема купца Феодора, но видели перед собой всех ромеев, всех императоров, всю Византию, которая веками причиняла им зло, а нынче еще раз нанесла кровную обиду, взяв жизни родных, близких людей.
— Выходи, грек, отвечай за дело Византии!
И кто знает, если бы старый Феодор вышел бы вместе с сыном Иоанном из терема, стал перед людьми, повинился в своих злых деяниях, опустился на колени перед гробом воеводы Рубача, может быть, все кончилось бы иначе.
Но купец с сыном не вышли к людям, а велели слугам брать рогатины, сами же схватились за топоры…
Гнев людской был неудержим, свиреп, но справедлив. Око за око, зуб за зуб — нет, и этого было мало, чтобы погасить в сердце месть, обиду, душевную боль, — люди ринулись к стенам терема, навалились плечами на дубовые бревна — стены развалились, как гнилая паутина, терем затрещал, рассыпался, поднимая столбы пыли, а под его развалинами исчезли купец Феодор и его сын Иоанн.
— Смерть грекам! — звучало отовсюду. — На Византию! К князю, к князю Владимиру!
4
Князя Владимира не было в это время в Киеве — уже целую неделю он сидел в Родне, где вокруг старой крепости между Днепром и Росью копали рвы, насыпали валы, воздвигали стены, башни. Родня была последним звеном в цели сооружений и валов, которые воздвигались с севера на юг. Полянская земля, вся Русь теперь накрепко отгородилась от Дикого поля и Русского моря, откуда все чаще делали набеги новые и новые орды, где, притаившись, подстерегала Византия.
Там, в Родне, князь Владимир получил через гонцов весть о том, что произошло с русским воинством в Византии. Весть эта ошеломила его. Велев дружине седлать коней, Владимир двинулся домой.
Дорогой, которая вилась у самого берега Днепра, Владимир к вечеру вернулся в Киев, Город встретил его тишиной и безмолвием, на концах не видно было людей, нигде не курились дымки, в предградье чернели угасшие домницы.[221]
Кони поднялись среди этой тишины по Боричеву взвозу и миновали ворота. Заскрипели жеравцы, мост медленно опустился и лег на край вала, ворота тотчас затворились, вся стража стояла на городницах.
Возле терема князя ждали бояре, воеводы, тиуны, лучшие и нарочитые мужи Горы. Они поднялись вслед за князем в терем и заполнили Золотую палату.
Боярство и мужи тотчас зашумели:
— Погибло наше воинство в Византии, княже! Великое горе постигло Киев.
— Слыхал уже, бояре и мужи. Воистину горе велико, болит мое сердце, стенает душа.
— Не только вой. Их нет, они, приняв смерть, почивают. Мы ведь — живые, в городе неспокойно, ждали тебя. Что было, что только было! Весь Киев вышел на стены встретить воев и, узнав правду, застонал, заплакал. Терема купца словно и небывало, его самого и сына убили… Душа у нас не на месте, ведь не купец, а мы сами послали воев к Константинополю.
— Вельми жалею, — сказал князь Владимир, — что не был в Киеве. Правда и то, что не купец Феодор, а вы василиков ромеев с почетом встречали, ряд с императором полагали и в Константинополь-град посылали наших воев.
— И ты, княже!
— Так, и я, — глубоко вздохнув, подтвердил Владимир.
Наступила тишина. В палате, окна которой были закрыты, жарко горели свечи и набилось полно людей, трудно было дышать.
— Что же будем делать, княже? — прозвучал испуганный голос.
Князь Владимир, который сидел, склонив голову, точно проснувшись, окинул взглядом палату.
— Отворите окна! — сказал он.
Несколько дворян кинулись к окнам и распахнули их. Где-то на Горе выл пес. Пахнуло свежим воздухом.
— Спрашиваете, что делать? — глубоко вздохнув, промолвил князь. — А что же? Завтра велю похоронить тело воеводы Рубача… на Воздыхальнице, где покоятся князья, — он не посрамил Руси.
— Пойдем все, похороним, княже! — зашумели в палате.
— Всем воям, что были в походе, — продолжал князь, — велю дать пожалованье; живым надо жить, у мертвых есть жены, дети.
— Не пожалеем, дадим, — поддержали князя бояре в мужи.
— И еще скажу: не дозволю, не припущу[222] императорам ромеев так говорить с Русью и со мной — вороги они нам отныне.
Тогда поднялся боярин Воротислав.
— Ты сказал правду, княже, — начал он тихо, — срам, что императоры так говорили с тобою и с нами, это правда — враги они нам… Но почему, почему так ведется, княже? С польскими и чешскими князьями императоры ромеев говорят, как с равными, немцы, варяги, угры им друзья, а с Русью и ее князем ведут себя, как с варварами, с рабами.
— Все оттого, — вставил боярин Искусен, — что польские, чешские и угорские князья, германские императоры — христиане-латиняне и законы у них новые, совершеннее наших, освящающие права князя и боярина, дающие что-то и бедняку, наши же люди молятся деревянным богам, живем мы по старому закону и по кону, давно пора их сменить.
— Кто мы? — шумела палата. — Кому поклоняемся? По какому закону должны жить? Почему вокруг нас враги, а в землях смута и смута?
Князь Владимир смотрел и видел перед собой множество глаз, но ему казалось, что он видит перед собой одни глаза, глаза Горы — суровые, безжалостные, мрачные.
В неверном мерцании свечей ему на минуту представились еще глаза, которые также слагались из глаз множества людей Руси, — воинов, гридней, ремесленников, смердов — грустные, встревоженные, пытливые, светло-серые глаза.
Не только боярство, мужи Горы спрашивали нынче князя Владимира, ждали ответа, Русь обращалась к нему, и он спрашивал самого себя:
«Кто мы? Кому поклоняемся? По какому закону должны жить?»
Владимир поднялся. Суровый, решительный, походивший лицом, всем обликом, каждым движением на отца Святослава, а карими глазами на мать, князь протянул вперед правую руку и, глядя на палату, устремив взор на мужей Горы, видел, казалось, далекое будущее.