При таком положении вещей деньги так и текли в карманы дона Эудженио. Тогда почему же терпело нужду семейство Ланцалоне? Спешу пояснить, что ни карты, ни вино, ни женщины не разоряли нашего замечательного рыботорговца; его тайным пороком была чистая добродетель, его демоном был ангел: он разорял себя ради своих крестников — вот и все. В Неаполе очень серьезно относятся к обязанностям крестного отца, но дон Эудженио превосходил в этом всякую меру как своим безграничным усердием, так и стремлением умножить свои заботы не менее чем на десяток новых крестин и конфирмаций в год. Каждое слово, каждый символ и того и другого таинства наполняли его радостью и восхищением: протяжные низкие звуки органа, как эхо молитвы Христовой, словно замершей в глубоких подземных озерах; слова и жесты священника или епископа; соль и вода купели, а также миро конфирмации; но главное — возвышенные слова всех этих ритуалов. Новорожденный или подросток, эти создания, которым суждено столько испытаний и которым, быть может, недостанет помощи единокровных родственников… Будь ты, крестный, ему последней опорой. «Да, господи, не сомневайся во мне», — неизменно шептал дон Эудженио в ответ на каждую непостижимую для него латинскую фразу. В то время, о котором здесь идет речь, он был крестным отцом половины города и не забывал даже крестников, которых унесла недавняя эпидемия. Я видел, как каждый второй день ноября он направлялся в церковь Поджореале со связкой длинных свечей; он казался с ними ликтором.
Нравится вам это или нет, но этот продавец рыбы, чувства которого, возвышенные и странные, походили на скинии во время процессии на празднике кущей, желал и даже требовал того, чтобы крестники злоупотребляли его добротой. Семейство Ланцалоне целыми неделями питалось одним лишь вареным картофелем, но зато «крестник» Мильяччо каким-то чудом заплатил нотариусу по одному своему давно просроченному векселю; не было недостатка в адвокатах и в ортопедических приспособлениях и у крестника Барреты, которого на Руа Каталана насадила на рог взбесившаяся корова; чтобы укрепить балками лачугу крестника Иаконе (ступени лестницы каменоломни Петрайо совершенно не желали считаться с ней и сотрясались над самой крышей), дон Эудженио вынужден был пожертвовать своими золотыми часами и матрасом, набитым шерстью; что ж, теперь Кармелине приходится спать на матери. Пойдем дальше. Кто вернул в дом, заставив ее выплакать все свои слезы в церкви Санта Мария Оньибене, легкомысленную жену крестника Сорбо, который грозил не оставить камня на камне на виа Мариано д'Айала, если жена к нему не вернется? Кто ухитрился собрать, заплатив каракатицами и угрями (один взнос сегодня, другой завтра), приданое для сестры крестника Ассанте, ничтожнейшего работника прачечной в Фуоригротта? Дон Эудженио предлагал, давал, спешил на помощь, вечно опасаясь обмануть справедливые надежды крестников или, хуже того, вечно страшась, что мстительный орган наполнит колючим хворостом его подушку или заставит протухнуть еще живую рыбу прямо у него в руках. Так дело дошло и до публичного оскорбления, нанесенного крестнику Габриеле Полличе на виа Мандрагоне, которое дон Эудженио немедленно принял на свой собственный счет.
Обидчик, задиристый плотник Ианнелли, и глазом не моргнул.
— Пощечина, данная Габриеле, — заявил ему дон Эудженио, — это пощечина и мне.
— Откуда мне было это знать? — ответил плотник безразличным тоном. — Свой адрес вам следовало бы оставлять на более чистых лицах.
— Мне не до шуток, — сказал дон Эудженио. — Поди-ка сюда, у меня есть срочные вести к тому, кто желает тебе добра, и к тому, кто желает тебе зла.
И так они объяснялись, как испанские гранды, но уже близок был момент, когда дон Ланцалоне, почувствовав прикосновение рубанка своего противника, оторвал от стены кусок водосточной трубы и после двух-трех ударов одержал верх в поединке. За эту победу дон Эудженио заплатил, кажется, месяцем пребывания в больнице и пятью месяцами тюремного заключения, и этого оказалось достаточно для того, чтобы в его бассо воцарились покой и благополучие. Как это случилось? Да очень просто. Донна Элиза и дети отнюдь не впали в бездеятельную скорбь, и поэтому их коляска с товаром делала настоящие чудеса. Всех обездоленных крестников просили наведаться в другой раз, а яства и одежда, казалось, стали опускаться на дом Ланцалоне с парашютом. Правда, какая-то смутная тревога, пожалуй, слегка омрачала несомненное желание семьи вновь увидеть дона Эудженио, но, может быть, я и ошибаюсь? Особенно донна Элиза задумывалась о неизбежном возвращении мужа и всех прежних бед. И я до сих пор не понимаю, каким непостижимым образом синьора Ланцалоне, эта седая распустеха, никогда не слышавшая ни о Шекспире, ни о Пульчинелле, придумала и с совершенством разыграла сложную театральную сцену, которая вызвала перелом в душе дона Эудженио.
Мужчины, подобные дону Эудженио, в семье деспотичны и угрюмы, как усталые воины. От их первого гневного жеста трескается мрамор на комоде, взгляд их становится приговором, от которого трещат обои и зловеще подрагивает паутина на абажуре. Дон Эудженио появился в субботу вечером. Он не заметил в доме никаких перемен, потому что донна Элиза скрыла все приобретения и улучшения. Вокруг была прежняя ветхая мебель, и стоял привычный душный запах волос.
— Только в постель, сегодня мне больше ничего не нужно, — сказал дон Эудженио.
Он залез с головой под одеяло и проспал ровно до одиннадцати часов утра. Когда он открыл глаза, его взору предстала сцена, тщательно декорированная женой. Казалось, даже утреннее солнце, ярко светившее через распахнутую дверь бассо, торжествующее весеннее солнце было удачной выдумкой донны Элизы. Дом стал неузнаваемым. Полочка, новые стулья, вешалка для одежды, новые покрывала на кроватях, множество других вещиц, которых раньше не было. Но еще больше преобразились дети. Одетые нарядно, просто с немыслимой роскошью, Дженнарино, Карлуччо, Мими, Кармелла, Сальваторе и Джованнино, бледные, с застывшими восковыми лицами, неподвижно стояли под пристальным взглядом отца.
— Что это? Что здесь произошло?.. Отвечайте! — требует пораженный дон Эудженио.
И так как дети продолжают молчать, он начинает медленно вставать с кровати… он хочет понять, что же произошло, хочет хотя бы убедиться, прикоснувшись к ним, в том, что это его дети, а не посланные ему в назидание призраки. И только теперь Карлуччо, как и было условлено раньше, решается пробормотать:
— Папа, мы просим вас быть нашим крестным отцом.
О чудо! Кажется, весь Неаполь собрался за дверью бассо и, приподнявшись на цыпочки, с беспокойством ожидает, склонится ли дон Эудженио к согласию или даст волю своему гневу; не могу допустить, что мой снисходительный и сумасбродный город счел бы нелепой просьбу молодых Ланцалоне; растроганный, он ожидает лишь одного слова: «да» или «нет».
Они приехали утром
Крестьянская усадьба в окрестностях Неаполя, восемь часов утра. В самом конце идущей под уклон аллеи из вязов смутно голубеет Везувий. Кажется, что он колеблется в воздухе, парит, и такое ощущение, будто бы и усадьба эта ненастоящая, невсамделишная, таящая в себе какой-то подвох; ее словно воздвиг за кулисами из деревьев некий сценограф, а точнее сказать — крестьянин Руотоло. Вот он стоит, широко расставив ноги, посреди борозды. Руотоло блаженно потягивается (одна рука устремлена к облакам, другая указывает на грядку с латуком) и зевает; выразив таким образом свое одобрение панораме, он подхватывает мотыгу, лежащую на земле, тачку, полную хвороста, и тень, покорно стелющуюся у его ног, и приступает к новому зевку.
Огород сторожат фиговое дерево и три вишни; из самой широкой щели в дверях хлева высовывается козья морда, а в окне видна голова коровы; обе жуют вчерашнюю траву, вдыхая запах сегодняшней, который им не устает подносить на своей тарелочке набегающий ветерок. Обвитый вьюнком колодец с коричнево-красной крышкой; по краю деревянной бадьи бежит паук; вдруг он останавливается, словно бы в раздумье, и, выпустив из себя нить паутины, набрасывает ее на колодезный блок — он сошел с ума! Курятник: грозного вида рыжий петух величественно вышагивает в направлении белой курочки; подойдя, он внезапно заваливается на бок и в таком положении начинает кружить вокруг нее вне себя от страсти; если бы его гребешок и раздувшаяся посиневшая бородка лопнули, кровь, наверное, брызнула бы до самого солнца! Жужжание улья. Яркое светлое пятно — сарай для соломы. К колышку привязан серый ослик; на боках, где шерсть поредела от ударов, расположилось семейство клещей; «Добро пожаловать, — говорит оно осе, — располагайтесь!» Домик Дженерозо Руотоло с двумя пустыми бочками на пороге. Рядом с ним, под балдахином из листьев и гроздьев американского винограда, почерневший стол и две истерзанные, искривившиеся табуретки, словно вышедшие из-под иглы какого-то мрачного гравера. Заросшая травой канавка струится неподалеку, в нее тычутся клювами молоденькие утки — они словно допрашивают ее о чем-то, провожают ее, а может, даже и ведут. Стена ограды расступается в том месте, где к усадьбе сворачивает проселочная дорога; вдруг слышен какой-то скрежет, потревоженные остатки калитки, жалобно скрипя, распахиваются, и у тропинки, ведущей к дому, появляется огромный блестящий автомобиль.