Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Смерть в моем городе — неаполитанка; она является сюда не с небес и не из преисподней, она живет тут постоянно. Взрослые и дети готовы пройти через весь Неаполь, чтобы взглянуть на покойника; плачущие родственники приглашают их в дом, рыдают и ломают руки, но мысленно уже представляют себе минуту, когда будут наносить им ответный визит. Каждый неаполитанец спит не только с женой, но еще и со смертью, и ни в одном уголке мира смерть не выглядит такой своей и домашней, как здесь, между Везувием и морем. Картинность, с которой выказывается здесь горе, — это всего лишь наивная уловка, способ внушить себе и другим, что смерть — это что-то неслыханное, попытка любыми средствами придать торжественность самому распространенному и самому привычному среди местных событий. Движения женщин, одевающих покойника, так точны и уверенны, словно они никогда ничем другим и не занимались; они причесывают, они прихорашивают его словно для первого причастия; а когда с проникновенными диалектными интонациями они начинают его оплакивать, у них получается почти колыбельная, грустная домашняя колыбельная, которой покойника, кажется, просто убаюкивают.

Второго ноября все неаполитанские переулки кишат детьми, которые упрашивают прохожих бросить монетку в память об умерших и протягивают им свои странные, сделанные специально для этого случая «траурные» бумажные копилки. Излишне говорить, что деньги эти пойдут не на цветы и свечи для усопших, а на гранаты и прочие фрукты и сласти для маленьких попрошаек, и если все мы в конце концов всегда уступаем их просьбам, то это потому, что, неожиданно вздрогнув, вдруг вспоминаем, что в Неаполе умирает слишком много детей. Когда хоронят ребенка, родные бросают вслед его белой погребальной колеснице горсть конфет; дешевые эти конфеты, серые и ноздреватые, подпрыгивая, раскатываются по мостовой, на них налетают бесчисленные сверстники покойного и расхватывают их в жестокой стычке, оставляя в ней клочья рубах и собственной кожи; смеющиеся, неистовые, они не слышат призывающего их голоса смерти, которая пересчитывает их, как наседка цыплят; их отношения с ней естественны и фамильярны.

На кладбище Поджореале я видел как-то ребенка. Хоронили его отца, и если бы ребенок этот родился и рос в другом городе, его, конечно, оставили бы дома. На вид ему было лет восемь, и был он смуглый, как орех; пока опускали гроб, он неподвижно стоял в первом ряду и жевал промокшее от слез печенье. И вдруг комок глины непонятно как придавил неосторожную бабочку, и она тут же исчезла в могиле, которую могильщики уже забрасывали землей. Мальчик дернул мать за юбку и сказал:

— Видела?

— Да, — прошептала женщина, на мгновенье переставая плакать и гладя сына по голове.

Они были так естественны — и эти лица, и эти души, и эти слова, — так же естественны, как белые облака над холмами, как трава, стелющаяся под неуловимым южным ветерком, как черные столы трактиров у подножья Поджореале, которые нетерпеливо поджидали сирот и вдов. Да, среди всех обитателей Неаполя смерть — это самая старая, самая исконная его жительница. И она все время твердит нам: «Извольте платить за удовольствие жить здесь, а не где-нибудь еще».

Смерть — это налог, которым облагает нас бог, она живет во всех снах неаполитанцев, во всех их песнях; неверно было бы думать, что с нею здесь недостаточно почтительны или что, напротив, здесь ее культ; на самом деле отношения с нею неаполитанцев — это отношения близкой родни — простые и вместе с тем уважительные.

Июнь

Июнь, ты протягиваешь мне мой Неаполь, как причастие на тарелочке. Я преклоняю колено, я в самом деле ощущаю раскаяние под обжигающим солнцем Милана, я говорю: «Меа culpa»,[19] я говорю, что недостоин, но ты, июнь, достаешь Неаполь из своей золотой чаши и подносишь к моим губам; колокольчик в алтаре звенит. Я думаю обо всем этом, когда иду по улице Данте, и мне вдруг начинает казаться, что я не тут, а на Кьярамонте и что сейчас с просторов Каироли я увижу пальмы площади Виттории, без устали — то утвердительно, то отрицательно — мотающие своими растрепанными головами; вы не поверите, но вчера я увидел даже море, настоящее неаполитанское море, все в пене и рыбацких сетях, в фонтане у замка Сфорца — оно как раз там все поместилось.

В июне Неаполь распускается, как роза в бокале; он не хочет и слышать о четырех стенах — разве что на минутку. Дома в эту пору остаются лишь пауки да заснувшие мандолины, и никому в голову не придет искать своего святого Иосифа на комоде под стеклянным колпаком: святой Иосиф тоже вышел на улицу. Соковыжималка в киоске прохладительных напитков не умолкает ни на минуту. Оцепеневшие на крышах кошки в ответ на каждое ее позвякивание дергают ушами, пронзительный этот звук их раздражает, и иногда они реагируют на него неловким прыжком. Этот непреднамеренный, невольный прыжок — проявление того самого непреодолимого саморазрушительного инстинкта, который однажды — как раз в июньскую ночь — усыпил на травяном ложе в Пасконе самую красивую девушку Фории. Проклятый горбун, который продал ей утром двенадцать булавок, проходил тогда мимо со своим ящиком-витриной и, смеясь, сказал: «А вот и я». Забавно, что булавки у него были английские, то есть с замочком; а горб у дона Фаустино был такой большой, что всякому, кто видел его впервые, он говорил:

— Я и дело-то себе выбрал такое, чтоб его уравновесить: если б я не носил на груди всю свою лавку, то опрокинулся бы на спину.

Что касается кошек, которые, валясь с крыши вниз, думают, что сейчас они вонзят когти и в раздражающий их звук или запах, то, по-видимому, таким способом июнь проводит среди них свой отбор: лучшие возвращаются на крышу, слизывая кровь с усов, а те, что послабее, остаются лежать на земле, в то время как все семь их душ подымаются на небеса, скручиваясь кольцами, как хвосты ящериц.

Для ребятни из переулков июнь — это месяц «тележек». Впрочем, это даже не тележки — просто дощечка на четырех деревянных колесах, задние оставались неподвижны, а передние, подчинявшиеся рудиментарному рулевому колесу, приводились в движение двумя веревочками, которыми водитель пользовался как вожжами.

(Кстати, почему бог устроил здесь столько подъемов и спусков, наводящих на мысль, что город строил наспех хромой циклоп?)

Вот конструктор тележки смазывает мягким мылом оси крохотных колес, сажает двух-трех приятелей и сам садится на дощечки, обматывает веревочки вокруг пальцев и мысленно командует: «Ну-ка, горка Бранкаччо, покажи, на что ты способна!» После первых же десяти метров тележка приобретает скорость пули и останавливается лишь там, где ей вздумается остановиться; однажды я собственными глазами видел, как пекарь у арки Мирелли извлек из тестомешалки двух полуголых мальчишек, которые угрями извивались в его руках, в то время как раскиданные по полкам колесики еще продолжали вращаться; чистый запах муки осенял весь этот разгром и проклятья пострадавшего; впрочем, мы, неаполитанцы, привыкли есть свой хлеб пополам с неприятностями.

Ну а еще в июне все, конечно, на пляже. Вот старичок, который выходит из воды и начинается рыться в песке; какой бы драной ни была его одежда, она все-таки может кому-нибудь приглянуться; поэтому, прежде чем окунуться, он ее похоронил, и сейчас земля должна ее вернуть. Но увы, тряпье, которое он выкапывает, не его: произошел наглый подлог. Финалом этой уникальной подземной драмы будет то, что старичок начнет спокойно и стоически разрывать песок в других местах, надеясь, в свою очередь, поменяться с кем-нибудь к своей выгоде. Успеха тебе, дедушка, я знаю, что и море, и человеческая сообразительность в моих краях содержат одинаковое количество соли, и потому я уверен, что ты своего добьешься.

Во времена моего детства пляжем для бедных считался у нас пляж Сан-Джованни; донна Филомена Сгарра сторожила там наши одежки за одно сольдо. Она складывала их в одинаковые кучки и придавливала от ветра камнем. Не было случая, чтобы, возвращая одежду, она перепутала одного мальчика с другим; но однажды наступил уже поздний вечер и взошла луна, а пара штанишек с маечкой все еще ждали кого-то под последним камнем. Вопль матери раздался около полуночи, донна Филомена утешала и обнадеживала ее в течение долгих часов, пока гребцы не почувствовали, как что-то легонько ткнулось в нос их лодки и крикнули об этом на берег. Мать уже не плакала; ей отдали ее маленького покойника, и она совсем было пошла, но вдруг вернулась и подобрала камень, которым были прижаты на песке штанишки и майка; донна Филомена одобрительно кивнула, потом повернулась к морю и долго смотрела на воду, проступающую в первом утреннем свете, — поверхность моря казалась такой гладкой и такой твердой, что на ней впору было установить и зажечь четыре свечи.

вернуться

19

Моя вина, грешен (лат.).

17
{"b":"238755","o":1}