Видимо, это правда, старуха не лжет. Кашелло молчит и только механически улыбается через равные промежутки времени, как загорается свет маяка в тумане, он будто не имеет никакого отношения к тому человеку, о котором рассказала тетушка Кармела. Он смотрит на газету, торчащую из моего кармана, и показывает на нее. Я рассеянно протягиваю ее. «Мансарду он должен был бы вспомнить», — упрямо думаю я.
Эту квартиру не хотела снимать ни одна собака. Луиджино выудил ключ из отцовского ящика, мы проникали в комнаты с закрытыми ставнями, и всё внутри любовно встречало нас и подчинялось, это был наш карликовый лес, в котором мы с радостью хотели затеряться. Мы представляли себе, что весь Неаполь всполошился и ищет нас, обходя улицу за улицей, дом за домом. А мы должны забаррикадироваться и стоять насмерть. У нас были луки и стрелы, сделанные из спиц зонтика. Было две галеты и сырок в станиоле, спички и огарки свеч. Что еще? У нас были карета, парусник, паровоз, все они подчинялись одному нашему жесту или взгляду; у нас происходили схватки с индийским тигром; каждый из нас мог превратиться в дерево, лошадь или армию; пением ночных птиц мы отвечали на голос швейцара, который звал по вечерам: «Луиджи! Луиджи!» Чего только мы не вытворяли в этом волшебном полумраке! Мы приручили паука. Мы варили и ели траву, росшую на подоконниках, мастерили кинжалы и турецкие сабли из бамбука, маски и шлемы из жести, делали парики и бороды из стеблей кукурузы. Мы были великолепными самураями и непобедимыми внуками Карла Великого; достаточно было слова, произнесенного одним, как тут же ответным огнем загорались глаза другого. Мы составляли письма с угрозами и подсовывали их под двери жильцов. Нарисовав кое-как на листке бумаги череп, мы вопросительно переглядывались. «Что напишем?» — смущенно спрашивал Луиджино. «Бум! Напишем: бум!» — решал я. Ах, какой толпой людей было наполнено наше одиночество в этих стенах. Сколько долгих часов провели мы в этом темном тихом доме. Без конца тянется вечный день у мальчишки, предоставленного самому себе, свободному в собственном логове.
Кашелло поднял донышко старой корзины, вынул из него палочки.
— Дон Луиджи, я поняла, вы хотите сделать бумажного змея, — говорит тетушка Кармела.
Она уходит и возвращается с ножницами и клеем. Дурачок мычит от удовольствия. Он расстилает мою газету на земле и точно вырезает из нее фигуру змея. Старуха снова уходит, сообщив нам с серьезным видом, что идет за нитками. Матерь божья, где я? Кто может точно знать это?
— Ты помнишь, — шепчу я дурачку, — однажды мы соорудили огромного змея, которым все лето гордился весь наш квартал?
Луиджи не отвечает, он здесь и не здесь. Я смотрю на монеты, лежащие на парапете. Ах, дорогой Луиджино Кашелло, всех нас постигло великое множество бед, меня они сделали нормальным взрослым человеком, а тебе вернули детство. Что я могу тебе дать? Я хотел бы, будь что будет, снова запускать с тобой змея. Я хотел бы получить от тебя эту милостыню.
Орел или решка
Совсем недавно я встретил отца. Это было в небольшом ирпинском[82] городе, где он жил по канонам своего времени, когда еще носили бороду и усы, пенсне и жилеты, ходили, опираясь на трость с набалдашником из слоновой кости, а на палец надевали перстень с печаткой. Отец был адвокатом, возглавлял и редактировал политический еженедельник (не поручусь, что он не печатал его собственноручно на чердаке) и достиг вершины своей карьеры, получив должность советника, чем вызвал всеобщую зависть. Понятно, что я часто езжу в Авеллино: мне нравится бродить по его улочкам, где запечатлены невидимые следы и образ адвоката Маротты, умершего в 1911 году.
И вот совсем недавно он возник из-за угла дома, и мы побеседовали. Ничего торжественного и возвышенного не было в нашей беседе. Состоялся простой разговор мужчины с мужчиной (мы шли по узкой, как коридор, улочке Казале, задевая локтями ее стены, мимо мрачного дома, где мы жили долгие годы), спокойный и мудрый разговор, который касался обоюдных интересов и наших взглядов на два разных мира, поэтому-то я и хочу рассказать об этом.
Отец сразу сказал:
— Представь себе, я рад видеть тебя на улицах, по которым мы гуляли в воскресные дни, когда ты был ребенком. Если мне не изменяет память, ты тогда учился читать по складам, а я, пряча улыбку в усы, заставлял тебя читать вывески. Но не слишком ли часто ты приезжаешь в Авеллино? Знай, сын мой, поездка стоит дорого, в конце года ты обнаружишь, что истратил кучу денег. Чем оправдаешь ты эти расходы? Что тебя тянет сюда? Чувство долга или ностальгия?
Я ответил:
— Расходы-то пустячные. Я не могу сказать, что испытываю особую привязанность к Авеллино и воспоминаниям детства, которое провел здесь, это скорее похоже на долг, срок уплаты которого вот-вот истекает (истинный джентльмен не дожидается вызова к нотариусу), и поэтому-то я плачу его небольшими частыми взносами.
Отец покачал головой.
— Все это красивые книжные слова, — прошептал он. — Жизнь — это не литература. И так как память является одновременно твоей рабыней и твоей хозяйкой, справляйся у нее почаще, как мы жили с твоей матерью в этом доме.
Адвокат и его жена Кончетта вставали чуть свет. Полусонный, еще неверным шагом подходил он к письменному столу, заваленному гербовой бумагой. А тем временем синьора на кухне растапливала капризную угольную печь. Служанка Джузеппа уже отправилась к фонтану за водой. В квартире еще не было водопровода и остальных домашних удобств. Сильные и прямые, как столб, женщины носили на голове, покрытой тонкой подушечкой, большие медные кувшины, наполненные до краев водой, не расплескав ни капли; Джузеппа ходила к фонтану и возвращалась обратно раз пять-шесть (а расстояние туда и обратно было с полкилометра), в это же время она доставала из кармана фартука четки и шептала свою утреннюю молитву. Без кувшина Джузеппа мне видится какой-то усеченной фигурой, чем-то вроде статуи без головы.
В девять утра отец спешил в суд, предварительно впопыхах сделав заказ на обед. Донна Кончетта и Джузеппа долго обсуждали цены, количество и качество тех блюд, которые должны были приготовить, решали, в какой лавочке купить товар. И пока служанка торговалась на площади, мать подметала пол, убирала постели, сметала пыль. К полудню обед был готов, и они накрывали на стол. Прежде чем сесть обедать, донна Кончетта приводила себя в порядок: припудривалась, слегка подрумянивалась, надевала то розовую, то голубую блузку в мелких складочках, но отец, низко склонившись над тарелкой или закрывшись газетой, ничего и никого не замечал. Позже начинались деловые визиты к адвокату, а к матери приходила «парикмахерша», любительница почесать языком. Это значило, что донна Кончетта уже сидит в гостиной с кем-нибудь из соседок за вышиванием или штопкой. Из всех многочисленных ламп, которые украшали комнату, горела только одна с прикрученным фитилем, к ее треску присоединялись тихие, покорные голоса женщин. А в это время в клубе или аптеке адвокат играл в карты «по маленькой», ставя чентезимо за партию, с надежными, доставшимися ему в наследство друзьями: они были сыновьями друзей его отца, внуками друзей его деда. Когда он возвращался, то брал карандаш и записывал с женой расходы за день: неизменно получалось, что она и Джузеппа истратили лишних двадцать чентезимо. Одному богу известно, каков был внутренний мир донны Кончетты, она выходила из дома с мужем по праздничным дням, в церковь, а в 1905 году по приглашению жены мэра присутствовала на представлении в городском театре.
— Мне кажется, это занятие не для синьоры, — ворчал потом адвокат целую неделю.
Мой отец продолжал:
— Хочешь иметь в доме хлеб, замеси тесто заранее. Январь — месяц заготовки топленого свиного сала, июль — консервирования помидоров, в августе мы сушили на подоконниках сливы. Когда ты, Ада и Мария подросли, от вас не было спасу: вы набрасывались на сухие фрукты. Я вынужден был запирать их на ключ в своем кабинете. Однажды, когда я вел разговор с клиентом из района Атрипальда и искал его дело, опрокинулся ящик с сушеными сливами и прощай моя репутация у клиентов этого района. Как выйти из положения? «Дорогой синьор Кьеркия, — откровенно сказал я, — у меня в доме три волчонка, и поскольку их здоровье мне небезразлично, я вынужден так поступить, потому что в этом году слив уродилось мало, ведь солнце не было очень щедрым». Для деревенских людей это очень веский аргумент. Кьеркия сам мог носить одну пару башмаков целую вечность, а когда выходил из города, снимал их и шел дальше босиком.