Я загляделся на лужайки, где было совсем немного надгробий: короткие полоски травы походили на террасы, на которых на лигурийском побережье выращивают в межсезонье гвоздики и зелень; я видел балконы, лестничные площадки, подоконники, водосточные трубы этих мест вечного успокоения, и меня охватывала сладкая грусть; ах, если бы уснуть именно здесь, не раньше, конечно, чем придет час, но именно здесь, под мышкой у Стальено. Но я — прирожденный читатель и потому продолжал разглядывать эпитафии. Сколько тут таких, как вот эта: «Здесь лежит Сильвия Ронки, умершая в результате несчастного случая 29 мая 1866 года на рейде Тулона», сколько отсылок на дальние страны — Испанию, Африку, Бразилию… каждый шаг тут — это глава приключенческого романа (Дюма, Мелвилл, Конрад) из жизни приморского города, который, куда бы ни занесла судьба его детей, все равно зовет их домой, помахивая им издали зеленым платочком Стальено.
Я окончил свои скитания у могилы Мадзини,[65] вписанной в небольшую рощицу; интересно, по-прежнему ли она нравится В. Г. Грассо, лежащему неподалеку ее создателю, вдохновлявшемуся греческими и египетскими образцами? В ограде покоится и Мария Мадзини, умершая 9 августа 1852 года; живо еще и дерево, к которому прислонялся Герой, молясь о ней, своей матери; а еще там стоял, склонив голову и положив руки на решетку, какой-то человек — такой неподвижный, словно бы неживой, который вызвал мое любопытство. От садовника я узнал, что это почитатель Мадзини, который проводит у могилы целые дни, и так уже несколько лет. Это был старик — изящный, бледный, худой, он был похож на нож из слоновой кости, положенный на обложку драгоценной книги; он не взглянул на меня ни тогда, когда я приблизился к могиле, ни когда отошел. Я опять спустился на площадь и пошел пешком по улице Боббио; у меня было странное чувство, что за мной кто-то идет: так бывает всегда, когда я выхожу с кладбища; я резко обернулся — там не было ничего, кроме горнего света.
Из книги «Пассаж, я тобою болен»
Мои завещания
То, что я принимаюсь писать собственноручно в положенных по закону двух экземплярах (один останется у меня, другой будет храниться у нотариуса Гроффи), — мое девятое или десятое завещание. Какой-нибудь несведущий болван наверняка скажет: «Конечно, у этих миллионеров семь пятниц на неделе. Богатство и непостоянство — одного без другого не бывает».
Ну что ж, слушайте.
Когда я родился, моего отца уже не было в живых: за два месяца до моего появления на свет в руках главы семейства Джиндза взорвалось самое лучшее из его ружей. Он был прославленным на всю Ломбардию охотником, и, не случись этого несчастья, у кабана, в которого он стрелял, остался бы на спасение один шанс из ста. Это мне часто говорили друзья отца, когда я был еще маленьким, и они хотели меня утешить. Слова, слова… Как будто они хотели вскружить голову обыкновенному мальчишке, фантазия которого вспыхивает, как порох, стоит только поднести спичку из рассказов о рискованных предприятиях, прекрасных дальних странах и сражающихся, раненых и умирающих людях. Но я-то уже в то время был слабым и болезненным существом и жил, если это можно назвать жизнью, как в ватном коконе, мечтая о дне без головных болей, кашля или головокружений. Короче говоря, как только один недуг оставлял меня в покое, так тут же наваливался другой — чтобы не утомить вас, не буду перечислять все — от плеврита до тифа. Однажды, проходя по коридору, я услышал, как в гостиной моя мать с плачем признавалась какой-то своей подруге:
— Я так боюсь потерять и Гвельфо, он такой хрупкий, мой малыш, просто как тростинка!
Побелев от страха, я, как часто бывало, бросился искать убежища в саду. Там я постучал по стволу старой вишни и спросил (да-да, я разговаривал с деревьями): «Вишенка, вишенка, скажи, я умру?»
Над моей головой щебетали, проносясь в небе, ласточки, и с тех пор мысль о смерти неизбежно вызывает у меня в памяти эти высокие хриплые звуки, почему-то ассоциирующиеся с гнилыми перекрытиями на старом пыльном чердаке.
Шесть или семь лет спустя, когда мне было двенадцать, умерла моя мать. Сегодня я понимаю, что все физические слабости я унаследовал от нее. Нет, мама, я не сержусь на тебя, совсем наоборот — наша с тобой общая хрупкость заставляет меня вдвое сильнее ощущать, что я твой сын. Мои дядя и тетя по фамилии Ганна были назначены опекунами, вследствие чего из Вимеркате, где у меня и сейчас имеется кое-какая недвижимость, я переехал в Милан. Они были заботливы и ласковы со мной, мои дядя и тетя с улицы Данте, и немедленно обеспечили меня швейцарской гувернанткой, домашними учителями и лучшими врачами. Результат: именно в пользу дяди и тети было составлено завещание, которое я в возрасте тринадцати лет написал на вырванном из тетрадки листе: «Оставляю следующие распоряжения на случай моей внезапной смерти: все мое достояние подлежит передаче…» и т.д.
В то время я страдал от приступов астмы. Никому не пожелаю тех мучений, что мне приходилось переносить, когда на самом интересном месте в книге, в самый прекрасный миг игры, в почти нереальные — так они были редки — минуты покоя мое горло сжималось до размеров игольного ушка, и воздух почти не проникал в него. Да, мыльные пузыри… Представьте, я пускал на террасе мыльные пузыри, когда эта новая болезнь схватила меня своей костлявой рукой. «Задыхаюсь, — стонал я, — задыхаюсь!» — а тем временем маленькие радужные шарики, наполненные моим дыханием, дрожали в воздухе и плавали вокруг меня, влекомые ветерком. (Кстати, я их просто обожаю и везде — и на работе, и дома — держу запас соломинок и отличных мыльных растворов. Я богат, печален и болен: так кто может лишить меня мыльных пузырей, кто сможет мне запретить их пускать, если я, черт возьми, желаю это делать?)
Молодость меня тоже не баловала — при росте метр восемьдесят я весил всего пятьдесят девять килограммов, и если б я не боролся, то одной-единственной из моих болезней хватило бы с лихвой, чтобы меня прикончить. Как бы там ни было, но в 1905 году я закончил экономический факультет, а в 1910-м — женился. В спутницы жизни я выбрал провинциалку, более того — наполовину крестьянку, дочь одного из моих управляющих. В Грации Ледди меня больше, чем красота, привлекали здоровье и жизнелюбие, что восстановило против меня дядю и тетю, вынашивавших планы женить меня на какой-нибудь худосочной богатой наследнице.
До чего же необычным и удивительным был наш медовый месяц! Таская за собой целый чемодан с лекарствами, поддерживаемый Грацией, которая ни на минуту не оставляла меня, я осмотрел пол-Европы, чтобы, в свою очередь, подвергнуться осмотру лучших специалистов Цюриха, Берлина, Вены, Лондона, Копенгагена и Парижа. Их единодушный вердикт, совпавший, по правде говоря, с мнением итальянских коллег, гласил: не перенеся никаких тяжелых повреждений, я тем не менее страдал от их последствий. Иными словами, сердце и печень, легкие и почки, кровеносная и лимфатическая системы — все жизненно важные органы вышеупомянутого Гвельфо Джиндзы были расшатаны (да еще как) при полном отсутствии серьезных (и могущих быть излеченными) нарушений их деятельности, которые послужили бы тому причиной.
— Но позвольте, профессор, разве не от сердечной недостаточности я при малейшем усилии задыхаюсь, а иногда просто падаю без сил?
— Что вы, что вы, сердце у вас в полном порядке.
И все остальное в том же духе. Ложные почечные колики, ложный гепатит… Казалось, симптомы неопровержимо подтверждают острый колит, но нет, это оказывалось очередной шуткой природы, и все объяснялось самовнушением на почве расстроенных нервов. В результате я познакомился с терминами «астенический», «вегетодистония», «расстройство центральной нервной системы» и приобрел еще один чемодан — на этот раз с заграничными лекарствами. Их яркие упаковки были, несомненно, гораздо привлекательнее отечественных, и в своих воспоминаниях я теперь с трудом могу их отличить от свадебных подарков. А что же она, Грация? Был ли я для нее любимым и желанным? По-видимому, в каждой молодой, полной жизненных сил женщине сиделка и мать берут верх над женским началом, а может быть, столь нежный и хрупкий мужчина, как я, способен деликатно и без лишней грубости удовлетворить ту малую толику ханжества в вопросах пола, которую лелеет в душе своей каждая жена и наивысшим выражением которой является пострижение в монахини. Кто знает? Во всяком случае, Грация относилась ко мне до такой степени нежно, что даже радости любви позволяла исключительно в разумных дозах, чтобы они, не дай бог, не повредили моему здоровью.