Квартьери
Квартьери — так в Неаполе называют переулки, которые поднимаются, то и дело вставая на дыбы, от Толедо к верхнему городу. Они кишат кошками и людьми, их содержимое не поддается исчислению — свадебные гулянья, наследственные болезни, воры, ростовщики, адвокаты, монахини, честные ремесленники, сомнительные заведения, поножовщина, лотерейные конторы — одним словом, бог создал квартьери, чтобы иметь возможность слышать хулу и хвалу себе возможно большее число раз на возможно меньшем участке пространства, и, поступив так, сам связал себе руки, потому что нередко его гнев, вызванный каким-нибудь проходимцем, обрушивался по ошибке на жившего с ним по соседству плотника или сапожника, образцового отца пяти девиц на выданье и организатора празднеств в честь святого Винченцо Феррери.
Даже солнце обходит квартьери кое-как — то игнорирует целые здания, а то вдруг яростно набрасывается на какую-то одну ступеньку, давая возможность поджариться на ней какому-нибудь темнолицему оборванцу, который, кажется, валяется тут целую вечность; солнце в квартьери капризно и в то же время старательно: простую трещину в стене оно может превратить в сверкающую митру, а окно чахоточного оставляет в холоде и темноте. Когда же траурная процессия, провожающая гроб чахоточного, встретится уже за пределами квартьери с тележкой зеленщика, то скорбящие непременно высунутся из экипажей, чтобы купить пучок латука, и будут жевать его, поливая искренними слезами, покуда лошади медленной рысью везут их по улице Поджореале.
В мое время мужчины в квартьери были действительно мужчинами, что доказывает эпизод, который вспоминается мне всякий раз, когда я вижу представителей своего пола, затевающих драку или даже поножовщину без всякого метода, без чувства достоинства, одним словом — без стиля. Тем хуже, если в этом деле как-то замешана женщина; впрочем, об этом пусть судит тот, кто знает в этом толк.
Это случилось неподалеку от театра «Нуово»: сияющий огнями навес над входом, группы мужчин, которые разглядывают входящих женщин, афиши на стене, вспучившиеся от избытка клея и шалостей ветра, запах стертых половиц в кассе, смех в глазах зрителей, предвкушающих неотразимую игру труппы Ди Наполи — Делла Росса, и прямо на тротуаре, напротив театра, переносная торговля дока Дженнарино, целая маленькая лавка в плетеной корзине. Ах, старый мой театр «Нуово», как я тебя люблю, ты был полон людей вроде меня, которые покупали у тебя билеты за полцены и даже в рассрочку. В ту пору было широко распространено нечто вроде спекуляции наоборот. Посредством обычной распродажи касса получала выручку лишь с одной трети мест, которыми располагал театр, остальные билеты приобретались оптом, за десятую часть стоимости, какими-то энтузиастами, которые по цене значительно ниже официальной, а часто даже с рассрочкой торговали ими в самых отдаленных районах, распространяя их среди рабочих и мелких служащих, безработных и студентов, так что каждый из них, если мысленно распилить его пополам, мог бы фигурировать в статистике как два лица: одно проходящее в театр за деньги, а другое — даром, по контрамарке.
Соединив в себе таким образом особенности двух этих категорий любителей театра, публика «Нуово» стала в результате одной из самых справедливых и беспристрастных, будучи особенно чувствительной к комедийным претензиям актеров и их репертуара, состоявшего по большей части из переложенных на диалектальные нравы французских фарсов. Чистые сердцем и нищие духом, от всей души желаю вам так наслаждаться в раю, как наслаждались зрители театра «Нуово», следя за игрой труппы Делла Росса и Ди Наполи; некоторые так корчились от хохота, что умудрялись укусить собственный башмак, другие, счастливо избежав апоплексического удара, повисали на сидящих рядом незнакомцах, не без того чтобы порой вытащить у них кошелек; мальчишки на галерке в буквальном смысле слова становились на голову, и так, стоя на руках и на голове, стонали, всхлипывали и завывали от восторга; полицейские, недавно завербованные в Казории и Беневенто, повергали наземь сраженных смехом, а иногда даже палили из своих аркебузов, оставаясь, впрочем, незамеченными, поскольку выстрел, который мог охладить зрителя навсегда, не попадал в цель; красивую даму в ложе у просцениума пикантные двусмысленности пьесы «Контролер спальных вагонов» валили с ног опять-таки в буквальном смысле слова, так что глазам зрителей открывались интимные детали ее туалета.
Когда занавес опускался, мы, пошатываясь, выходили наружу: над квартьери уже стояла ночь. Прохожих почти не было, и переносная лавка дона Дженнарино Априле с тремя ее ацетиленовыми горелками, дымящимся котлом, стопками тарелок и чашек выглядела у выщербленной стены особенно соблазнительно. Лавкой его была огромная плетеная корзина, в которой лежало все необходимое для того, чтобы приготовить и быстро подать расходящейся публике моллюсков с лимонным соком, жареные анчоусы, но главное — бульон из осьминога. Размеры этого осьминога были таковы, что неизменно заставляли меня вспомнить о спруте, описанном Виктором Гюго в одном из его знаменитых романов; дон Дженнарино даже и не пытался сварить его по-настоящему, целиком или хотя бы частями; за два сольдо он давал вам чашечку кипящего бульона из этого чудища (одно его щупальце могло целиком заполнить котел) с щепоткой красного перца и куском осьминога, представлявшим собою четвертушку самой маленькой его присоски. Проглотив адскую жидкость и почувствовав, как взорвалась она в вашем желудке, вы отправлялись домой, пережевывая доставшийся вам кусок. Его можно было жевать часами, но он не поддавался усилиям ваших челюстей и оставался невредимым: он только испускал смутные и острые морские ароматы, которые воскрешали в вашей памяти тихую лагуну Санта-Лючии, рябь на подводном песке, паруса, в изнеможении застывшие на горизонте; однако перед сном лучше было все-таки выплюнуть этот кусок и забыть о нем, иначе назавтра вы могли приступить к нему снова и жевать его всю жизнь. Интересно, знают ли люди, что у жевательной резинки есть предшественник — тот самый, что продавался в моем городе у театра «Нуово»? Что же касается дона Дженнарино Априле, то вне всяких сомнений, несмотря на смехотворный свой рост, он был мужчиной в точном и полном значении этого слова. В тот вечер меня вдруг кто-то грубо толкнул; какой-то нахал — плотный молодой человек — прокладывал себе таким образом дорогу к корзине с тарелками; он назвал свое наводящее ужас прозвище и заявил, что дон Дженнарино знает причину его прихода. Дон Дженнарино, заключил он, должен просто ответить ему «да» или «нет».
— Одну минуту, и я к вашим услугам, — ответил дон Дженнарино, прерывая торговлю и начиная собирать тарелки и чашки.
Лицо его жены Ассунты Априле словно окаменело — оно лишилось всякого выражения и стало таким белым, словно на нем сконцентрировался свет всех ацетиленовых ламп; воздев руки и крича, она бросилась между двумя мужчинами, и из ее слов стало ясно, что страшный пришелец был одним из главарей преступного мира, решившим заменить корзину дона Априле своей корзиной, аннексировав у него таким образом прибыльный район.
— Вы не имеете права! Это хлеб моих детей! Так нельзя! — рыдала донна Ассунта, воздевая руки, как будто протягивала своих детей бесчувственным святым. Но внезапно замолчала, поверженная наземь молниеносной пощечиной мужа.
Не помогая ей подняться, дон Дженнарино сказал:
— Заткнись, потаскуха!
Потом повернулся к тому, другому.
— Все, что сказала моя синьора, — объяснил он, поднеся при словах «моя синьора» два пальца к берету, — она сказала совершенно правильно. Еще минута — и я к вашим услугам.
Дон Дженнарино был совершенно спокоен, его слова и жесты были четкими, как на сцене. Он собирал чашки и тарелки, полоскал их в ведре и укладывал в корзину выверенными изящными движениями, не лишенными даже некоторой нарочитости: было в них что-то жреческое и фатальное, входившее уже в церемониал драки.