Добить из милости
Тот, кто рассказал мне эту ужасную историю (я имею в виду историю выстрела, которым полковник Риттен-Трау приказал добить из милости старого еврея), особенно настаивал на том, что сегодняшний Берлин подобен камню в праще: и город этот, и этих людей куда-нибудь обязательно да метнет, ибо ветер, который продувает берлинские улицы, это не обычный ветер Бога. Впрочем, белые, желтые, черные развалины пока неподвижны: человек, который захочет устроиться среди них, чтобы вскрыть себе вены или просто чтобы поспать, может выбрать себе любой обломок прусского величия и присесть; опять же его воля, если вместо этого он пожелает наклеить здесь свою фотографию с карандашной надписью: «Фриц, двадцати двух лет, хотел бы иметь горячий ужин, сигареты и вообще приятно провести время; в обмен предлагает все что угодно; договариваться здесь на закате».
И вот, значит, в маленькое берлинское кафе входит тот, кто потом расскажет мне эту историю, случай с Риттен-Трау, отцом и сыном. Допустим, его зовут Раффаэле Т. Он входит и устраивается в углу, подальше от двери. Заказывает пиво, ему приносят, он вот-вот его пригубит, а пока сквозь занавески смотрит во дворик на хилое дерево и две бочки, между которыми оно растет; бочки до краев полны водой, с таким трудом, по капле, собранной из водосточных труб, что, кажется, это не вода уже, а пот.
Вспомнив наконец о пиве, Раффаэле Т. замечает, что за это время к нему за столик кто-то подсел; рядом с его бутылкой появилась еще одна, и двое сидящих выпивают свое пиво одновременно, словно произнесли тост. Неизвестный — человек молодой, но странно напряженный; почему-то кажется, что его кости должны греметь, как доспехи; ноги у него длинные и негнущиеся, и скрещивает он их именно так, как перекрещивают винтовки в пирамиде; в нем угадывается опытный боец, который сегодня имеет дело далеко не с первой бутылкой. Он без видимых причин улыбается, затем решается и шепчет Раффаэле Т.:
— Прошу вас, взгляните незаметно вон на того старичка. Прежде чем я напьюсь, я хочу рассказать вам, кто это такой. Я был адъютантом у его сына, я не могу ошибиться. Вы иностранец? Курите? Меня зовут Гельмут Вебер. Вы с юга? Сразу же хочу вас успокоить: в Италии я не воевал.
В зале неподалеку от них действительно сидит старичок. Рассказывая о нем, Раффаэле Т. не сумел или не захотел мне его описать, потому пусть каждый представит себе его сам, имея в виду, что лицо человека не походит на его поступки и не отражает крайних последствий его поступков только в том случае, если поступки эти были разве что вульгарной кражей, о которой не стоит и говорить. Итак, молодой Вебер втягивает в себя столько дыма, сколько можно вытянуть из сигареты, и говорит:
— Так видите вы того старичка? Он отец моего лейтенанта, последнее, что видел мой лейтенант на этой земле. Нет, вы послушайте, послушайте! Полковника зовут Риттен-Трау, точно так же, как сына; он был комендантом концентрационного лагеря в Польше, пока мы с его сыном воевали в России. Воевали мы два года подряд, зимой и летом, пока наконец лейтенант не сказал мне: «Уже май, Гельмут, имей в виду, как только дьявол вскроет все эти ледяные покровы, я беру увольнительную и первым делом мы едем в Польшу навестить старика». Я сказал: «Ну, у меня-то первым делом идет одна старушка в Шпандау, но, в конце концов, пусть так, ведь с какого-то старика надо начать». Мы с ним были очень близки, с моим лейтенантом, он был не обычным офицером. (Прошу вас, пока я рассказываю, не спускайте глаз с полковника. Смотрите, как он пьет пиво: он ставит свою кружку по стойке смирно.) Теперь, когда лейтенант Риттен-Трау мертв, я могу утверждать, что он был не такой, как другие. Он с уважением относился к нижестоящим и никогда не седлал коня и не пользовался услугами человека, не спросив перед этим их согласия; сам он всегда сразу же и с предельной ясностью отвечал на все вопросы, которые угадывал в человеке и в животном, и почти всегда то были ответы друга. Нет, вы послушайте, послушайте! Мой лейтенант был очень молод, уходя на войну, он прервал занятия литературой; воевал он, как все, но во время отдыха играл на музыкальных инструментах или исполнял разные роли в спектаклях для солдат; он покупал много книг, в том числе русских, и начал изучать этот язык, чтобы их читать. Кстати, я хочу рассказать вам, как несколько сказанных им русских слов однажды спасли нам жизнь. Дело было летом, из-за своей страсти к редким цветам он, несмотря на мои предостережения, слишком углубился в лес; неожиданно мы оказались прямо перед штыками партизан. Что было делать? Мы подняли руки и стали ждать смерти — должно быть, мы были очень смешны с этими цветами над головой; но время шло, а ничего не случалось, и тогда лейтенант сказал: «Я бы, наверное, тоже не решился выстрелить в эти прекрасные цветы… позвольте, мы их положим?» Прошло еще несколько долгих минут, и вдруг мы заметили, что мы одни: партизаны, среди которых было несколько женщин, неожиданно подарили нам жизнь. (Прошу вас, взгляните на полковника Риттен-Трау, он притворяется, что спит. Но я-то прекрасно знаю, что спать он не может.)
Раффаэле Т. рассеянно кивает. Воздух тут мутный, тяжелый, и все в этом маленьком кафе, вплоть до мокрых подставных кружков из белого картона, выглядит нездоровым, унылым, застоявшимся, как вода, которая гниет в бочках во дворе в ожидании, пока она потребуется. Гельмут Вебер закуривает и говорит:
— Итак, настало второе наше лето в России, и хотя дела у нас уже с зимы шли плохо, лейтенант добился месячного отпуска. Первым делом он хотел увидеть старика. Прошу вас, взгляните на этого проклятого полковника, который притворяется, что спит. Он ни разу не прислал сыну настоящего отцовского письма. «Дорогой лейтенант, я надеюсь, что скоро меня заберут отсюда и пошлют в бой, должен сказать, что я тебе завидую и т.д.» Только такое он и писал все два года; вот что это был за старик, полковник Риттен-Трау, которого мы собрались навестить! И в какой же момент мы к нему попали! Вот послушайте!
Представьте себе Польшу, а в ней крепость; в крепости живет комендант концлагеря и его офицеры; чуть дальше окруженные колючей проволкой землянки узников и на той же линии — казарма для солдат охраны; вокруг чахлый кустарник, болото, камни — пустыня. Приехав, мы сразу же услышали потрясшее нас известие о готовящейся тут чудовищной акции. При этом сам полковник Риттен-Трау был совершенно невозмутим. Он сообщил, что рад видеть сына в добром здравии, и тут же переменил тему: «Мы сворачиваемся, — сказал он. — Как тебе известно, наконец-то фронту понадобились и мы. Через несколько дней мы будем уже на передовой». «А кому вы передадите узников?» — спросил лейтенант. Мгновенье помолчав, полковник ответил: «Богу, если ему будет это угодно. Мне приказано ликвидировать всех сегодня же».
Как хорошо я помню своего лейтенанта в те минуты. Он то подходил к окну, то отходил и в конце концов спросил отца, нельзя ли нам уехать; он не стал искать никаких предлогов, а сказал все прямо, мягко, но четко: «Ты же знаешь, папа, я такого уже навидался». Но старик сжал кулаки и повысил голос: «Я предпочитаю, чтобы вы остались, лейтенант. Мои люди набраны из негодных к военной службе, и я боюсь, что у них не выдержат нервы. Я сам буду присутствовать на экзекуции, а ваше присутствие, лейтенант, будет для них еще одним примером». Вот что сказал полковник Риттен-Трау, а сейчас вы только посмотрите, смотрите, как он притворяется: делает вид, что перебрал пива и заснул. Простите, можно попросить у вас еще сигарету?
Отчего же нельзя? Можно. Гельмут Вебер затягивается так, словно желает отомстить за что-то сигаретному дыму, с какой-то ненасытной, неутолимой яростью. Потом подмигивает и возобновляет свой рассказ:
— Тысяча евреев и сотня непригодных к строевой службе солдат, которым предстоит их убить. Представьте себе эти нескончаемые часы. Низкое тяжелое небо, а в нем — черные птицы; дождь то хлещет как из ведра, то вдруг прекращается; вопли, команды, выстрелы, кровь. Главное — кровь. Нам казалось, что мы в ней буквально тонем. Потом начались головокружение, тошнота. Единственное, что выглядело тут реальным и несомненным, это человек, который отдавал приказания, — полковник Риттен-Трау, его сияющие голенища, его хлыст, его ледяные глаза. Время от времени от группы подле него отделялся офицер и шел разрядить свой пистолет в обреченных, чтобы подать солдатам пример; ни разу не сделал этого только мой лейтенант; до последнего момента он молча и неподвижно стоял около отца, а тот на него смотрел. Наконец было покончено со всеми евреями, кроме одного. То был старик, раненый, но живой; он стоял на одном колене среди мертвых и, воздев руки, выкрикивал в нашу сторону какие-то проклятия. Наверное, он никогда не перестал бы выкрикивать, если бы полковник Риттен-Трау не указал на него лейтенанту своим хлыстом. «Кто-то должен добить из милости этого беднягу, — сказал он таким тоном, каким говорят: „Прикрой ставню, она хлопает“. — Действуйте, я вам приказываю». Только тут мой лейтенант сдвинулся с места.