А как жалко, как жалко мне манекены в витринах магазинов готового платья! Один из них на улице Данте был одет в непромокаемый плащ и всегда далеко провожал меня взглядом. Уж не придется ли нам еще до конца июля прочесть в газете: «Обезумевший манекен раздевается в районе Порта Венеция»?
На площадь Собора всякий раз, когда поливальщики, освежающие асфальт перед храмом, забывают закрыть хоть один кран, слетаются голуби — искупаться. Это именно та ванна, какая им нужна — маленькая, квадратная, мгновенно испаряющаяся. Самые сильные из них (а может быть, самые хитрые) первыми погружаются в воду и начинают там встряхиваться, другие топчутся вокруг счастливчиков, умоляя и угрожая, требуя, чтобы они поскорее вылезали. Мелькание множества гладких головок, стук нетерпеливых клювов, которых становится все больше… И хотя во всем этом — тоска по воде, их лапки все равно кажутся похожими на морские звезды! Люди останавливаются, толпа сгущается, все стоят, смотрят, молчаливые, любопытствующие. Так давайте же охватим одним взглядом — это вполне возможно — все сразу: и голубей, и воду, и лето, и город, и нас с вами. Дорогой господин мэр, попросите какого-нибудь художника, пусть он нарисует купанье голубей на площади Собора, это и будет экслибрис Милана в июле.
Миланские открытки
Даже в самом худшем случае, когда меня, старого и грустного, снова окутает недвижный и теплый воздух какого-нибудь местечка на склоне Везувия и мухи с бабочками начнут кружить вокруг меня со своими вопросами, я всегда смогу заняться продажей открыток. Хотите эту, скажу я, вот эту, где изображен парк со стороны проспекта Семпионе с Аркой Мира в глубине? Ранним утром всякий, кто идет по его аллеям, тащит на себе положенную ему большую или меньшую долю тумана; травинки с каплей росы на кончике кажутся спичками, вот-вот появится веселый солнечный луч и все подожжет. В том месте, где сейчас загорится, спит какой-то бородач: полиция, скорей сюда, он мертв! Нет, он пьян, нет, он просто сумасшедший, он плачет и смеется, он говорит, что поедет в Америку, там у него брат король!
Да уж, истоптан мною этот парк был вдоль и поперек; мы с моей девушкой оттуда буквально не вылезали, так что однажды какой-то тип даже спросил меня: «Вы что думаете, вы в гранд-отеле?» Я ответил: «А что, разве герцогство миланское принадлежит вам и у вас на это есть соответствующая бумага от папы или императора? А оплеуху не хотите ли?» Но тут Елена утащила меня силой, так что ничего не произошло, и слава богу. Какую длинную нить мыслей («я непременно сделаю то и скажу это, за это меня похвалят, и за то тоже») продел я за это время сквозь игольное ушко Арки Мира! А еще я держал здесь экзамен на водительские права, но дерево росло именно там, где инструктор сказал: «А сейчас проверим задний ход», и я провалился. Сюда я приходил прятать свои слезы, которые однажды так напугали прохожего на улице Винченцо Монти; здесь я разорвал в мельчайшие клочки, которые неслись потом за мной по ветру до самого дома, письмо Сандры; здесь в прошлом году, забавляясь с друзьями так, словно я еще совсем молодой, я вдруг почувствовал, что не могу больше ни бегать, ни прыгать; здесь в 1935 году я нашел котенка, которого мы назвали Родриго и который разговаривал во сне; здесь я столько раз говорил себе: «Вот он, мой старый парк, цветок в петлице Милана, один бог знает, как он будет сиять в моей памяти, когда я окажусь далеко».
Рекомендую вам еще и вот эту открытку, скажу я бездельникам и зевакам из Резины или Пульяно,[52] это Сан-Бабила. Когда заходит солнце, весь свет Милана поселяется здесь. Крестьянки с окраин должны были бы приходить сюда за светом, как ходят они за водой к главной водоразборной колонке в своем квартале — с кувшинами, бочками, ведрами; свет для профессора, играющего на трубе и с трудом разбирающего Вагнера в своем полутемном первом этаже на улице Лозанны, свет для студента, корпящего над логарифмами на Римском проспекте, свет для сапожника с улицы Меллони. Для этого надо просто встать на Сан-Бабила под любым окном или у любой витрины: взял сколько нужно, поблагодарил и ушел. Однако именно я оказался той слепой летучей мышью, которая, очутившись однажды вечером посреди Сан-Бабилы (там, где регулировщик одним взмахом руки извлекает сверкающие автомобили из футляра улицы Монте Наполеоне и время от времени раскупоривает бульвар Виктора Эммануила, позволяя хлынуть оттуда потоку пешеходов), начала вдруг метаться под портиками, покуда не наткнулась на стену небоскреба. Мне нравится это мое приключение; я вообще без ума от Милана, вы правы, а уж в этом-то месте я готов быть чем угодно — хоть стеной, хоть электрическим проводом, хоть вывеской; возьмите мои кости, думал я, и постройте из них новый газетный киоск! Такова волшебная власть света Сан-Бабилы; напоенный им, даже последний оборванец чувствует вдруг на своем теле все костюмы, на своей голове все шляпы, на своем запястье все часы, выставленные в здешних сияющих витринах; ну а потом он входит в бар и говорит: «Неважно, сколько стоит, подай-ка мне с третьей полки все бутылки по порядку и к ним одну маслину». Нет, серьезно, Сан-Бабила так прекрасен, так элегантен, так просится в мадригал, что даже ученые филологи, нанимая туда такси, говорят так: «На улицу Маттеотти, к углу Санта-Бабилы».[53]
И снова, и снова открытки; а вот, мои дорогие, Студенческий квартал. Я зову его «белокурый район». Сколько лет вы ему дадите? Бульвары тут бегут, держась за руки, и приглашают вас их догонять; в Милане нет стен более молодых и веселых, чем эти; однажды я чуть было не взялся за кисть, чтобы исправить слова на предвыборном лозунге на бульваре Романья, мне хотелось написать: «Не целуйте меня!» как пишут на передничках маленьких девочек. Я знаю все о Студенческом квартале, там был мой первый настоящий дом, там все время вырастали все новые и новые уродливые здания с маленькими, как камеры американских тюрем, лоджиями или с диковинными круглыми балкончиками, так что всякий, кто на нем появлялся, имел такой вид, будто вот-вот начнет комментировать отрывки из святого Луки; но все это вовсе его не портило, район становился все более «белокурым» и все более изящным; солнце предпочитало его всем остальным, а ветер летел по нему в праздничной колеснице, заставляя садики раскрываться павлиньими хвостами; иногда парочки, исследовавшие здешние луга, чуть не вскрикивали, заметив, что едва не наступили на какую-то микроскопическую виллу! А видите вон тот высоченный купол — он может показаться церковью, но на самом деле это просто такой дом с претензиями. Там жил Джорджо Периссинотто, мой друг художник, в ту пору, когда оба мы были холосты и безумны; жил в огромной полукруглой комнате, в которой вместо стен были сплошные окна; зимой, желая согреться, художник часами бегал по ней бегом марафонца и с его же усердием; входя, я видел, как его дыхание превращается в облачка пара, похожие на мыльные пузыри.
— Позвони в университет, может, они пришлют нам парочку скелетов, мы бы протопили эту проклятую печку, — кричал он мне, продолжая бегать.
Но зато в июле… Ах, как помню я этот запах, который обволакивал меня в полукруглой мансарде Джорджо, запах Студенческого квартала, который отдавал травой, а еще — не то теплой рубахой, не то птичьими перьями, в общем, живым телом! Однажды мы привели в комнату Джорджо девушку, которую подобрали на Венецианском проспекте. Это была гулящая, кажется из Пульчи; она хотела заставить нас купить часы, которые приглянулись ей в витрине на улице Плиния, а мы вместо этого упорно читали ей Д'Аннунцио («Вы как шпага, но без эфеса, не бряцавшая никогда, и лучистость ваша чиста»), и каждый раунд нашего с ней забавного разговора завершался тем, что она просто жить не может «без тех цасиков»; и все это время в огромных окнах нам было видно, как внизу, в Студенческом квартале, разматывается живая лента автомобильных фар, как бегут там трамваи, неся на гребне свой светлячок, как вспыхивают тут и там бесчисленные огненные точки — может быть, то были мотоциклы, а может, прохожие с зажженной сигаретой в зубах; венецианские фонарики дансинга под открытым небом складывались в рисунок плота, затерянного в море тьмы, до нас долетали конвульсивные SOS синкопированной музыки; и время как будто остановилось, застыло: ни у кого не было «цасиков», милая девушка, ни у кого в целом мире!