В течение следующей недели я договорился с одним — увы, не слишком выдающимся — портным, который за тринадцать тысяч, подлежащих выплате посредством двух взносов в течение месяца, обязался скроить из моего восхитительного отреза цвета «сиенской глины» отличный костюм, что и было сделано. Как и многие представители среднего сословия, я в те годы, когда формировался мой скелет, немного недоедал и в силу этого не обладаю идеальным сложением — испокон веков повелось, что у тех, кто принадлежит к моему классу, мясо на костях распределяется неравномерно: где его не хватает, а где и наоборот. Никогда в жизни у меня не было костюма, который бы действительно хорошо на мне сидел, и вот я наконец обрел его — одновременно прилегающий и свободный, он был полон изящества и даже казался чем-то вроде надетого на тебя диплома о некоем отличии.
Стоял октябрь. Не скрою, я немедленно обновил замечательный костюм, несколько раз пройдясь, погрузившись в приятные раздумья и перекинув плащ на руку, по виа Монте Наполеоне. Я даже нанес визит одной знакомой даме, откуда вернулся поздно и такой довольный, что, кажется, даже что-то напевал, пока раздевался. И вдруг я замолчал, содрогнулся от ужаса и понял, какой ужасный сюрприз подготовили мне эти счастливые часы. Дело было в краске… На рубашке и прочих деталях туалета я заметил какие-то загадочные пятнышки розового цвета летнего заката — это расставался с краской мой новый костюм. Он отрекался здесь, в Милане, от приобретенного в Генуе цвета «сиенской глины» и говорил мне: «Ты, представитель среднего сословия, научись-ка быть не хитрее тех, кто в наши дни тратит на то, чтобы одеться, ровно столько, сколько им положено». Урок был суровый, и я не мог забыть о нем до тех пор, пока не отнес костюм обратно синьору Д., красильщику. Он улыбнулся и сказал, что, возможно, подмастерье забыл краску «закрепить», а кирпичный цвет, цвет «сиенской глины», обязательно нуждается в закреплении, иначе он может исчезнуть. Всесторонне обдумав положение, Д. предложил мне просто перекрасить костюм. Он объяснил, что применит один из самых прочных (он чуть не сказал «молотком не разобьешь») оттенков коричневого и на прощание любезно улыбнулся.
Я снова получил костюм в ноябре. Стояла такая мерзкая погода, что казалось, будто покойники вылезли на свет божий, бродят по улицам и угнетают нас унылым видом и постоянным брюзжанием. Кто может заглушить тоску смехом и суетой, тот так и делает — через подобные дни надо перепрыгивать, как через лужи, а то беды не оберешься. У меня все произошло по-другому: должен признаться, что в глубине души я был готов обнаружить на рубашке странные, продолговатые и какие-то издевательские подтеки апельсинового цвета. Погасив свет, я стиснул голову руками, и меня охватило чувство неясной и пронзительной жалости к среднему сословию. В Генуе синьор Д. утешил меня необычайно широкой улыбкой и заявил, что у него теперь с этим материалом личные счеты. Нельзя было отступать при первой же угрозе, считал он. Не допуская и мысли о том, что в битве с красками я мог быть не на его стороне, он предложил более темный оттенок коричневого, с фиолетовым отливом. Промчались дни, и в декабре я надел костюм в третий раз (тем временем пришлось уплатить первый взнос портному). На этот раз пятна оказались голубыми, что почему-то вызывало ассоциации с островом Капри, романтическим бегством и счастливым соединением двух любящих сердец. Забыть этот цвет я не в силах. Синьор Д. посоветовал мне не волноваться. Солнце ушло из Генуи, и в городе было темно, как в колодце. К рождеству костюм приобрел цвет пережаренных кофейных зерен и оставлял на рубашке ржавые полосы. В последний раз я получил его 10 января, костюм был свинцово-серый, и мое белье окрасилось в такой же мрачный цвет, как и мысли. Куртки и брюки, которые развевались на ветру во дворе красильни, казалось, вопили от боли и ярости, словно толпа, взывающая к небу. Синьор Д. любезно улыбнулся и высказал ряд мыслей относительно целесообразности дальнейшей перекраски костюма. Он сказал:
— У меня есть черный. Это цвет безошибочный, окончательный, так сказать. Позвольте выложить последний козырь.
— Траурный костюм? — спросил я. — Вы, следовательно, считаете, что мы с вами близкие родственники?
— Не понимаю… — растерялся красильщик.
— Берегись, сейчас задушу, — возопил я и шагнул к нему.
Больше я их не видел — ни моего великолепного костюма, ни доблестного красильщика. Поскольку представители среднего сословия, можно сказать, рождаются с пером в руке, я направил Д. письмо — напряженное, как сжатый кулак, в котором писал следующее: «Если вы не возместите убытки, мне придется обратиться за помощью». К подобным пустым и невнятным угрозам прибегают только такие, как я, — ведь если б у меня были деньги, я бы их потратил не на гербовую бумагу, а на материал на костюм и отправился бы со своей покупкой не к адвокату, а к портному.
Впрочем, ответ из генуэзского союза ремесленников пришел немедленно заказным письмом. Меня уведомили, что поведение синьора Д., красильщика, было по отношению ко мне безупречным, а причиной всей этой истории явилось отвратительное качество материала. И вот я один против целого класса коммерсантов, тесно сомкнувших свои ряды вокруг сияющего синьора Д. Сомневаюсь, что среднее сословие с такой же решительностью встало бы на мою сторону. Я не знаю, что делать. Даже уверенность в собственной правоте постепенно начинает меня покидать. Я попробовал возложить вину на портного (которому я еще не уплатил второй взнос) и спросил его, как же это он, когда шил костюм, не заметил, что материал линяет? Он ответил вопросом на вопрос:
— А почему вы не предупредили, что материал перекрашен?
Ну, тут дело в том, что мне было стыдно, да, стыдно без особой необходимости признаваться, что представитель среднего сословия донашивает «армейское имущество», более того — его «остатки». А в каком смысле «остатки»? Та война, в которой мы все как человеческие категории участвуем, не мной кончается и не с моего дедушки началась. Дедушка, секретарь суда в Беневенто, был плодовит, как кролик, так что в конце концов превратился в своего рода вождя большого племени: когда он начинал резать хлеб, чтобы разделить его поровну между своими девятью детьми, казалось, что по всему дому разносится трагическое и суровое грохотанье тамтамов…
Пьяцца дель Дуомо[32]
День приезда в Милан многие из них считают своим вторым днем рождения; возможно, их матери в родных деревнях, раскинувшихся на берегу моря или прилепившихся к склонам гор, испытали в этот день не менее сильную и жестокую боль, чем тогда, когда производили их на свет: «Пиши, дай телеграмму, сообщи, если найдешь…» — кричали они вслед. Найдешь… Что? Работу и удачу — или наоборот; Милан ничего больше дать не может, и в его соборе так много шпилей именно для того, чтобы каждый иммигрант мог выбрать себе один какой-нибудь и либо водрузить, либо опустить на нем знамя своих надежд. Я так и поступил, мой шпиль был карликовым, второстепенным, направленным в сторону корсо Витторио Эммануэле, но действие оказал такое же, как и любой другой, и Милан не отпустил меня, и вот я здесь. Кто сейчас выбрал мой шпиль — какой-нибудь чернорабочий из Понтассьеве или обнищавший баронишка из Катании? Держись, друг, это славный старый шпиль, сначала он бывает холоден, но постепенно теряет сдержанность и уступает, распаляется. Встань на углу виа Паттари, покажись и посмотри на него, он словно палец, направленный на святых, а вот и смысл этого жеста: «Киньте между собой жребий, и пусть тот, на кого он выпадет, поторопится, пусть поможет этому юноше, которому скоро нечем будет платить за пансион, а иначе какого дьявола вы торчите там наверху?»
Милан в воспоминаниях покинувших его всегда начинается и заканчивается на Пьяцца дель Дуомо. Под подушкой у жительницы Удине, которая посетила город во время свадебного путешествия в 1938 году, каждую ночь вспыхивает светофор на углу виа Карло Альберто; эта женщина видит только то, как люди вдруг куда-то бегут, колеса замирают на стоп-линии, сверкает каска регулировщика; она вздыхает и думает: «Милан…» А сколько людей в деревнях по всей Италии хранят отчетливые, хотя за давностью лет и не вполне соответствующие действительности воспоминания о том моменте, когда они свернули с виа Торино или виа Менгони на площадь. Перед приезжим как будто материализовалась открытка с видом собора, он ахнул, сбился с шага и остановился, не зная, как выразить охвативший его восторг. Со всех сторон к нему бросились продавцы «воспоминаний о Милане» и едва не вынудили его обратиться в бегство. Какие воспоминания о Милане предлагаете вы, торговцы? Мне, пожалуйста, дайте все те случаи, когда я проходил здесь довольный. Или злой на кого-то или на что-то. Или погруженный в раздумья. Вот то самое место, на котором я поссорился со старым другом, кажется, я даже вижу следы своих ботинок. «Не знаю, кто мне помешает…» — сказал я тогда и замахнулся.