— Рай и Ад до великой реформы были полны, с точки зрения живых людей, вопиющих недостатков. Как тебе прекрасно известно (ты не возражаешь, если мы перейдем на «ты»?), после праведного суда каждый человек оказывался приговорен к вечному блаженству или вечной муке. Но решая, каким быть этому блаженству и этой муке, мы не учитывали, что до того как оказаться здесь, люди имели дело с совершенно другими видами радости и страдания; их радости и страдания носили атавистический характер, они уходили в глубь тысячелетий, и потому дух человека и его чувства ощущали их с максимальной интенсивностью. Наши же муки и блаженство были для них… как бы это сказать… ну, словно бы на иностранном языке. Наступила эра жалоб и прошений. В них нам писали вот что: «Неужели наша земная жизнь не может рассматриваться как часть нашего вечного существования, ну хотя бы как его детская пора? Для чего же мы тогда трудились и плодились, если здесь, у вас, все это теряет смысл? Со всем уважением, но мы все-таки хотели бы довести до вашего сведения, что для того, чтобы действительно наслаждаться вашим раем и действительно страдать в вашем аду, в них надобно было родиться, а ведь мы здесь не рождаемся, мы возрождаемся». За этим следовали миллионы подписей.
— Понимаю, — пробормотал я. — Ну, и что же теперь?
— В итоге была проведена смелая, прямо-таки гениальная реформа. Теперь потусторонний мир выглядит устроенным более последовательно, более человечно. Рай и ад расположены в одном и том же месте, иногда в одном и том же доме этого города всех городов. Это похоже на земную жизнь, где именно так всегда и бывает: счастливцы и страдальцы живут там бок о бок. Что же касается награды и наказания, то ты уже видел, в чем они состоят. Грешник все время терпит муку самого несчастного дня своей жизни, праведник наслаждается самым счастливым днем из всех, которые сохранила его память. Излишне говорить, что и ужасный, и сладостный эпизод проживается каждый раз как будто впервые.
Есть, например, у нас астроном, который каждый день заново открывает звезду, носящую его имя; есть падшая женщина (ее простили, потому что она была скорее несчастна, чем преступна), которая каждый день идет к своему первому причастию.
— Ну а грешники? — спросил я.
— Тут все зависит от тяжести греха… Ты видел того старика? Это был человек, который не останавливался ни перед чем, чтобы приумножить свое богатство.
Мы встали, чтобы продолжить нашу беседу, идя по полю под сенью шелковиц, но тут вдруг, словно из-под земли, вырос перед нами какой-то маленький рассерженный человечек (он был лыс, и всю его голову, ото лба до затылка, опоясывала морщина, характерная для упрямцев).
— Прекрасно, нечего сказать! Ну так что, сделаете вы для меня что-нибудь или нет? — воскликнул он.
По лицу моего спутника промелькнула улыбка; он сказал мне, что тут имеет место редчайший юридический казус.
— Этот человек был мелким служащим, который сорок лет без устали трудился, не делая никому зла. Казалось бы — рай? А между тем что было самым счастливым днем его жизни, что ему хотелось бы переживать снова и снова? День, когда он, покидая наконец место службы, отвесил увесистую пощечину своему начальнику! Дальше выясняется, что за этим самым его работодателем не числится никаких грехов, кроме разве излишней требовательности, и что он, в свою очередь, тоже заслужил блаженство.
Тут мой гид обратился к человечку:
— Дорогой мой, — сказал он, — вы должны понять, что ваше желание находится в противоречии с духом и буквой действующих установлений. Нельзя допустить, чтобы ваш рай стал адом для другого человека!
— Тогда я отказываюсь от него! — негодующе воскликнул человечек.
Но я уже на него не смотрел.
Маленькая женщина, немолодая, серьезная, медленно шла мне навстречу по мирному зеленому полю.
То была первая читательница первых моих рассказов, та, которая не успевала еще услышать название, а уже говорила: «Замечательно!», та, которая внимала моему голосу, как внимают пасхальному органу.
— Мама! — сказал я и побежал ей навстречу; и начался вечный день моего блаженства.
Из книги «Ученики солнца»
Жил-был Сатурн, который пожирал своих детей
Все, что я знаю из античной мифологии, услышал я в свое время от дона Федерико Сориче, в квартале Стелла или неподалеку, сидя на низкой каменной ограде или в тени деревьев, возле какого-нибудь источника в Серино или на тележке, неведомо чего ожидавшей, с торчащими кверху оглоблями; мы собирались в любой час погожего, часто праздничного дня, солнце воевало с облаками или с надвигающимися сумерками, а мы среди уличного шума и гама слушали бесконечные рассказы нашего старого друга об античных богах. Тридцать лет пробыл он служителем в лицее на площади Данте, пока не завел странную привычку подкрашивать разведенными чернилами выцветший рисунок на ткани ветхих пальто, которые оставляли в гардеробе преподаватели — эта непреодолимая страсть все приводить в порядок навлекла на дона Федерико праведный гнев потерпевших и послужила причиной его увольнения. Старость поработала не только над внешностью Сориче — он стал похож на вяленую треску, и при виде его во рту делалось солоно и появлялся какой-то особый деревянный привкус — главное, она коснулась его духа. Уж и не помню толком, как мы разговорились и как у нас завязалась дружба; только вот в одну из первых встреч мы обступили его возле какой-то калитки на улице Каньяцци, за оградой виднелся огород, бочки и куры, а рубашка, которая сохла на ручке метлы, положенной поперек балконных перил, приветственно махала нам рукавом; дон Федерико вздохнул и сказал:
— Даже голосу собственной крови нельзя доверять. Ведь сам, как его, Сатурн был, например, врагом своим родным детям.
— Господи помилуй… А кто он такой, этот синьор Сатурн? — сказал парикмахер Пальяруло и посмотрел на бывшего служителя лицея, но не только на него, потому что косил.
А дон Федерико:
— Кто он такой? Дети мои, это же верховный правитель, всемогущий властелин, греко-римский основатель, создавший наш мир в ту пору, когда никто об этом и не помышлял. Ясно я выражаюсь? Еще до Адама и Евы, еще до Магомета приходит Сатурн; приходит, смотрит, видит, что нет ни неба, ни земли, и говорит: «Не пойму, что это — склад или таможня?» А потом снимает пиджак, снимает жилет и берется за работу. И можете себе представить, за три дня сотворил Олимп, Фессалию и земной шар — все как в античной мифологии!
Тут дон Кателло Деббьязе, сапожник, донельзя обрадованный тем, что нашел у себя в берете полсигареты, воскликнул:
— Господи Иисусе, да что вы говорите! А если он, с позволения сказать, еще и рубашку снимал, так, наверное, и Неаполь, и Нью-Йорк тоже он сделал!
— Что хотел, приятель, то и сделал, — сказал торговец фруктами дон Сальваторе Кадамартори, наш гваппо и рогоносец, дрожа от болезненного любопытства.
Он был скор на расправу и даже сорванцы вроде меня его побаивались, мало кто осмеливался, не прибегая к аллегориям, сказать, что жена изменяет ему с ювелиром с улицы Кьяйя. Дон Сальваторе и впрямь готов был потягаться силами с любым, только почему-то не с тем самым ювелиром, да и поводов для драки у него было сколько угодно, только не этот. Так вот, он сжал челюсти, повернулся к Сориче и сказал:
— Продолжайте… Значит, Сатурн обзавелся хозяйством. Но постойте, а сам-то он что из себя представлял?
— Дорогой мой дон Сальваторе, это был очень видный мужчина, вам такого себе и не вообразить. Не человек, а семь чудес света: борода так борода, густая, длинная… плечи, живот — как у благородного синьора… и осанка соответствующая! Ладно, значит, Сатурн везде навел порядок: тут тебе Океан, а тут — Земля со всем, что полагается, но разве мог он дальше сидеть сложа руки? Он и подумал: «Не пора ли мне остепениться… возьму-ка я себе в жены Рею». Об этом браке до сих пор говорят, можете мне поверить.