— Закуси крылышком, — примирительно сказал чубатый, — плюнь на бабу. — Его рябое лицо стало сине-багровым и лоснилось от жира. Двумя руками он держал кусок курицы и грыз ее, склонив голову набок. Сверкая огромными волчьими зубами, он искоса глядел на Екатерину Антоновну.
— Видал, видал я твоих командиров. Вместе с ними бежал из Смоленска, только они бежали босиком, а я пять пар сапог из кооператива прихватил.
— Брось, Васька, трепаться, — сказал обладатель мешков и чемоданов. Прищурясь, он разливал по стаканам остатки из бутылки.
Сердце Екатерины Антоновны замерло. Неужели наши дела на фронте так плохи, что этот нерасстрелянный бандит может говорить на весь вагон, что наши бежали. Она почувствовала, что не может дышать с ним одним воздухом, задыхается от гнева и ненависти. Чтоб немного успокоиться, она начала думать о раненом сыне, но компания напротив становилась все шумливее. Чубатый достал с полки баян и теперь, раскачиваясь, орал во всю глотку!
Москва моя,
Эх, да Москва моя,
Ты самая любимая…
…Озираясь, со страхом шла Екатерина Антоновна по московским улицам, но в городе был прежний порядок. У Александровского сада она остановилась и долго не могла понять, куда же делся Кремль, но потом сообразила, что домики, стоявшие вдоль Кремлевской стены, всего лишь нарисованы на стене. Она шла по площади, под ногами у нее были многоэтажные дома, чернели квадраты окон, а дальше по площади тянулись фанерные палатки. Она с изумлением рассматривала этот раскрашенный, изменившийся город.
Она торопилась на квартиру Ивана, обдумывая, как зайдет в дом, вымоется, закусит и поедет в военкомат искать госпиталь Лаврентия. Дверь Ивановой квартиры оказалась незапертой.
Войдя в переднюю, она сбросила мешок, остановилась перед зеркалом, сняла шаль, поправила растрепавшиеся волосы и вдруг услышала, что в одной из комнат кто-то громко храпит. Крадучись, пошла по коридору, споткнулась обо что-то, подняла тяжелые облепленные грязью сапоги, тут же у вешалки увидела грязную от полы до воротника шинель. Со страхом она приоткрыла дверь и увидела на кровати седого, бородатого старика. Хотела закрыть дверь и тихонько обследовать квартиру, туда ли она попала, но что-то внутри толкнуло ее вперед. На цыпочках подошла она к кровати и вдруг испуганно вскрикнула:
— Ванюша!
— Что такое? Пора? — протер глаза и взглянул на нее не моргая.
— Господи, Ванюша, неужели это ты? — Протянула руки и дотронулась до его плеча.
— Мама! Откуда? — вскрикнул Иван, схватил ее за руки и притянул к себе. По улыбке она узнала своего прежнего Ванюшку. Вот его широкие женские губы, зубы ровные, словно нанизанные на нитку, голубые глаза, весь он прежний, только волосы словно в инее. Она прижалась к его колючей щеке, сдерживая слезы, опросила:
— Что с тобой случилось, Ванюша? Отчего это? — Погладила волосы. — Ведь тебе вроде и сорока нету?
Он притянул ее к себе, посадил рядом, обнял за плечи:
— А с тобой что? Почему плачешь?
Постепенно успокаиваясь, она все явственнее узнавала своего прежнего, веселого сына, и тревога утихала в ее душе. Но тут она вспомнила о младшем. Она резко различала их. Иван был ей ближе, всегда ласков и откровенен, а Лаврентий был замкнутым и недоступным, говорил с ней только официально, и эта недоступность создала вокруг него особый ореол. Лаврентий казался ей особенным человеком, с большим будущим, она гордилась им, любила его больше Ивана.
— Видал ты Лаврентия? Как он?
— Лежит в госпитале, скоро заштопают. А как там у вас в тылу? Как Фаина?
Услыхав, что Лаврентий выздоравливает, она спокойно вздохнула. Но сейчас же вспыхнула новая тревожная мысль — почему Иван дома? Почему сапоги в грязи? Вспомнила, боясь об этом подумать, рассказ об отступлении из Смоленска, испуганно уставилась на сына, не решаясь спросить, смотрела на него, думая прочесть что-нибудь в его глазах.
— Как там Фаина?
Она словно не слышала его вопроса, подняла с пола одеяло, взяла руку Ивана, хотела застегнуть обшлаг его рукава, но увидела, что пуговица оборвана, и тогда, не поднимая глаз, глухо спросила:
— Как же это так, Ванюша, говорят, вы Смоленск отдали?
— И Ярцево, мама, и Дорогобуж… Лучше не спрашивай. — Он провел рукой по волосам, пальцами стиснул виски.
— Как же это так? — голос ее дрогнул, глаза заблестели. — Не годится это никуда. Ведь кругом смеются, говорят, наши бежали.
— Кто говорит? Кто смеется? — сурово спросил он.
— Известно кто, враги. Не годится, — повторила она плача. — Стыдно ведь…
Он сидел, опустив руки меж колен, сдвинув морщины над переносицей, потом обнял мать за плечи, вздохнув, стал уговаривать:
— Не долго им смеяться, не долго. Скоро заплачут.
— Объясни мне, Ванюша, как же это случилось? Ведь русские всегда были храбрые, почему же теперь бегут?
— Не бегут, мать, не бегут, — ответил он, болезненно морщась. — Это враги говорят, что бегут. Армия отступает… Я тебе потом подробно объясню, а сейчас давай что-нибудь закусим и отправимся к Лаврентию.
Он подошел к шкафу и загремел тарелками. Она следила за каждым его шагом и думала, что он только притворяется спокойным. Она задела его больное место, и он делает усилия, чтобы не думать о боли, видать, душа его так же оледенела, как и голова. И она поняла, что он оборвал разговор на той черте, за которую нельзя переступать ни с какими вопросами.
Он поминутно впадал в задумчивость. Расставляя тарелки, вдруг опирался на стол растопыренными ладонями и застывал.
— Ах да, забыл спросить, как там Фаина поживает?
— Фаина живет хорошо, работает в школе, по аттестату за тебя получает, хватает. А вот жена Лаврентия совсем свихнулась.
Иван покачал головой.
— Так, так, понимаю… Значит, не ужилась с ней.
Глубоко вздохнув, она задушевно сказала:
— Знаешь, Ванюша, сколько я видела горя? Уж я-то научилась всех понимать, всех прощать. Но я не могу видеть, я ненавижу паразитов. Я осталась вдовой тридцати лет, на мыльной пене вырастила вас, а ты хочешь, чтоб я ужилась с разряженной Дунькой московской? Нет, не вышло. Говорю прямо: не ужилась.
Он слушал, барабаня пальцами по скатерти.
— Не подумай, Ваня, что я из-за нее сюда приехала. Нет, я плюнула бы на все бабьи склоки, сейчас не до них, я не могла там отсиживаться, когда здесь воюют.
Сурово глядя на нее, он сказал:
— Знаешь, мать, здесь все-таки опасно. Здесь и убить могут.
— Э-э, полно, — отмахнулась она, как бы заканчивая разговор и подвигая к себе тарелку с селедкой, — смерти боится тот, кто ее не видал, а мы-то под ней с детства ходим. Из нищих вышли в люди. — И она начала спокойно и медленно закусывать. — А если вам будет трудно там, так я и на фронт пойду. Для нас война — дело знакомое. С кем только не дрались севастопольские моряки. Так-то вот, Ванюша.
— Ладно, — сказал он, поднявшись, сразу прекращая беседу, — пусть будет так, как ты хочешь. — Подошел к шкафу, лукаво оглядываясь на мать. — Тут у меня припрятана для особого случая.
Поставил на стол бутылку водки. Екатерина Антоновна неодобрительно посмотрела на него:
— В нашем положении уж лучше не пить, а то скажут — пропили войну.
— Довольно, мать! — перебил он, сурово взглянув на нее. — Понимаешь, хватит. Нынче каждая молочница стала о политике толковать. Всех слушать — оглохнешь.
Екатерина Антоновна и сама поняла, что довела сына до точки кипения, и поторопилась переменить разговор. Принесла из коридора свой дорожный мешок, положила его на колени и стала осторожно развязывать.
— Вот, смотри, десять тысяч с собой привезла.
Он удивленно отодвинулся от нее:
— Да ты не ограбила ли банк?
— Какое, просто продала барахлишко. Убьют — не понадобится, уцелею — наживу. Вот шубу только жалко, на лисьем меху, Лавруша еще купил, А продала ее за две тысячи.