Машенька скоро убедилась, как ошиблась она, думая, что и во время войны можно легко наладить спокойную жизнь. Хотя Роман и достал изрядную сумму, но оказалось, что во всей Москве нет стекол, а о масляной краске, о мастике для паркета нечего и думать. И Машенька приуныла. Она сама накрахмалила шторы, мечтала повесить их на чистые окна, мечтала, как во время тревоги они втроем будут пить чай: их подвал был не хуже бомбоубежища.
Она горевала только об одном, что скоро оставит брата одного… А зима предстоит холодная, как он ее переживет? Кто будет заботиться о нем?
Брат не разделял ее огорчений. Он по-прежнему утверждал, что все к лучшему в этом лучшем из миров. От этой примиренческой философии Машенька впадала в ярость.
— Что к лучшему? Что стекол в Москве нет?
— И то, что Оксана к нам больше не приходит, — спокойно отвечал Роман.
— Не приходит потому, что ни ты, ни я не приглашаем ее. И все из-за твоей мещанской гордости. Что ж, ты думаешь, что не достоин ее? Подумаешь, дочка профессора. Да тебя вся Москва знает. Твои картины в Третьяковской галерее висят.
— Пусть так, — спокойно отвечал Роман, — но все это аргументы для ума, а не для любви.
— А что же для любви нужно? Квартира в пять комнат? Автомобиль?
— Возможно, — ответил Роман, неторопливо оделся и пошел в сбой гараж.
Машенька знала, что капля за каплей камень точит, и последовала за братом.
Он даже не взглянул на нее, суровым молчанием предупреждая, что ей лучше уйти, но Машенька сначала села у камина, погрела руки, потом подсела к мольберту, взглянула на холст и вскрикнула от изумления.
Строгие складки на лбу Романа разгладились, он перевел прищуренный взгляд с холста на Машеньку, и глаза засветились сдержанной улыбкой. Он внимательно следил за ее лицом, стараясь определить успех своей картины.
— Кто это?
— Портрет одной девушки.
— Но это же Оксана в белом платье?!
— Нет, — сухо ответил он, — просто девушка в белом. Такие не часто встречаются и запоминаются на всю жизнь.
Она долго молчала, потом положила руку на его плечо и тихо сказала:
— Братишка, ты большой талант! — Взволнованно повернулась на каблуках и пошла по гулкому гаражу. — Если ты сейчас же не поедешь в Союз художников и не скажешь, что тебе нужна квартира, то я сама пойду. Слышишь? Я-то знаю, как надо получать квартиру. Уж я устрою им скандал! Пусть попробуют не дать. Я в Комитет по делам искусств пойду. Недопустимо, чтобы талантливый художник оставался на зиму в комнате без стекол.
— Не дури, не дури, — строго перебил Роман, отмывая и перетирая кисти. Он ждал, что она уйдет, так как не мог работать при людях.
Машенька не уходила. Тогда он снова заговорил:
— Во-первых, еще до войны комнату найти было так же трудно, как алмаз. А теперь столько домов разрушено, люди остались без крова. Им тоже нужно жить. Во-вторых, — продолжал он, видя, что его слова совсем не убедили сестру, — если я приду в Союз и скажу, что я не могу жить, не могу писать, потому что у меня нет необходимых условий, мне ответят коротко: «Не пиши!» Подумай, Маша, кому нужны мои картины? Кто заинтересован в том, чтобы я творил, создавал что-то значительное? Это нужно только тебе и мне, да еще любителям живописи, которые уж никак не виноваты в том, что у художника нет квартиры. Беда в том, что там, где ты думаешь искать помощи, сидят равнодушные люди. Хорошо еще, если они сами не художники, хуже, если они и сами пытались создавать искусство, а потом перешли на сочинение бумажек. Так-то вот, дорогая, без иллюзий… А теперь иди, занимайся своим делом и не мешай мне…
Машенька не сдавалась. Положила руку на плечо брата, склонила на нее голову, грустно сказала:
— Представь, Рома, вот я уеду на фронт и не вернусь… Что же ты будешь делать совсем-совсем один?
— Работать буду… Может быть, еще лучше буду писать. Мне будет тоскливо, я буду волноваться, думать, жива ли ты, конечно, буду страдать, но я не настолько эгоист, чтобы сказать: спрячься от войны…
Она отошла от него, потерла лоб, стараясь что-то припомнить, нежно посмотрела на его словно вылитое из бронзы лицо.
— Погоди, кто это сказал, ах да, кажется, госпожа де Сталь: «Слава честным людям!» — нагнулась к его лицу, выбирая, куда бы поцеловать, где поменьше колючек, поцеловала в лоб и убежала.
После «ожесточенной борьбы» с профессором капитан Миронов вышел победителем. И только отдавая последнюю дань уважения медицине, он согласился, чтобы из госпиталя до дому его сопровождала сестра. Но и здесь он победил, добившись, чтобы Строгову освободили от дежурства и назначили сопровождать его. Правда, дальше последовали неудачи, сестра усадила его, чтобы не трясло, рядом с шофером, а сама села в кузов, и всю дорогу они не могли разговаривать.
Лаврентий знал и улицу и дом, в котором она жила, и подвез ее прямо к подъезду. Она долго отказывалась идти домой, утверждая, что ее обязанность — доставить его на место. Но капитан не согласился, спросил номер ее квартиры, распрощался и уехал.
Поднимаясь на лифте в квартиру брата, он вспомнил, что сейчас его встретит мать, и они будут в одиночестве пить чай, потом он ляжет на кровать и уже не сможет позвонить, чтобы вызвать сестру. Как это глупо, что он не пригласил Оксану позавтракать.
Услыхав звонок, Екатерина Антоновна побежала к двери, шлепая туфлями, согнутая, дрожащая, приготовившись встретить санитаров, ведущих Лаврушу. Открыла дверь — и попятилась, испуганно прошептав:
— Ла-авренти-ий…
Распахнув дверь, он вошел, высокий, широкоплечий. И в прихожей стало тесно. Екатерина Антоновна прижалась к стенке, сложив руки под фартуком. Потом подбежала к нему, помогла снять кожаное на меху пальто, встав на цыпочки, едва дотянулась до его плеча. Ей показалось, что за время болезни Лаврентий стал еще выше ростом.
А он, с улыбкой наблюдая за ней, подумал, что за время войны мать как-то усохла, стала совсем маленькой, сморщенной.
— Твои любимые оладьи с яблоками уже готовы. Садись, сейчас подам. Или подождешь Люсю, она целое утро звонила, прибежит сию минуту.
— Ну подождем, — вздохнул он. Положил руки на стол, забарабанил пальцами, потом, словно отстучав какую-то мысль, спросил: — А как Иван?
Мгновение Екатерина Антоновна колебалась, что ответить, потом решила не расстраивать больного:
— Ничего, воюет.
Он испытующе взглянул на мать:
— Пишет?
Она не могла солгать, покачала головой и торопливо ушла на кухню.
Ждали полчаса. Екатерина Антоновна два раза подогревала кофе. Люси не было. Наконец позвонил телефон:
— Приехал Ларчик?
— Приехал, — ответила Екатерина Антоновна.
— Скажите ему, что я через секунду буду, только на минутку забегу в парикмахерскую.
Положив трубку, Екатерина Антоновна принесла тарелку горячих оладьев:
— Ешь, а то остынут. Она не скоро прилетит.
Лаврентий ел любимые оладьи и думал: почему они такие невкусные? В госпитале он мечтал о них, мечтал о тихой беседе с матерью за столом, а сейчас сидел, скучая, слушал о том, что жизнь с каждым днем становится труднее и труднее.
— Вчера целый день стояла за хлебом и не получила. Только подойдет моя очередь — тревога. Все разбежимся, потом снова встаю в очередь, опять тревога. Плюнешь, не побежишь, чтобы очередь не терять, так придет милиционер и силой прогонит в убежище. Придешь, опять становись в хвост.
Слушая мать, Лаврентий думал, чем ему сейчас заняться. Лежать он не мог, так как чувствовал себя почти здоровым. Читать? Книг не было. Он решил выйти на улицу, побродить, посмотреть Москву.
Его поразило обилие военных. Это встревожило: значит, фронт совсем близко. Уже заколочены витрины магазинов, длинные заборы закрывают разрушенные бомбами дома. Он прочел афишу: в театре Дома Красной Армии состоится премьера «Голубые орлы». Подумал — это, наверно, про нас. Взглянул на часы, было уже двенадцать, опоздал к началу, но решил поехать.