Надя глубоко вздохнула в первый раз, почувствовав, как ей не хватает воздуха. Слёзы навернулись на глаза, тихо сказав - "спасибо", выскользнула за дверь и только тогда почувствовала, как подкашиваются ноги. От долгого перерыва между обедом и ужином её стало тошнить. И в таком состоянии он дошла до дома Насти, которой и пришлось приводить её в порядок, быстро готовить ужин, кормить и успокаивать. Настю можно было понять: еда в голодном оккупированном городе появлялась только с приходом из комендатуры её жилички.
глава 47
Прасковью забота о внуке нисколько не напугала. Четырёхлетний внук разнообразил её жизнь, которую перестал украшать дядя Лёша по причине мужской слабости. Старик выглядел бодро в свои семьдесят четыре года, но время его безвозвратно ушло, а Прасковья была моложе на одиннадцать лет и раздражалась по любому случаю. Внук смягчал сердце бабушки, которая характером больше походила на генерала без армии.
Проще говоря, была Прасковья к своей старости психопаткой, не терпящей возражений. Внук был, конечно, не сахар, тосковал по матери, вредничал и особых способностей в каком-нибудь направлении не проявлял. Николай, почувствовав как всякий мужчина, неограниченную свободу, все силы направил на завоевание высот дизайна и изобразительного искусства.
Сын крутился вокруг него и был счастлив, чувствуя особую заботу отца, которая была весьма специфической. Едва сыну исполнилось пять лет, как Николай стал брать сына на этюды в лес. Пока он писал пейзаж, сын возился в зарослях в поисках чего-нибудь или смотрел, как кисти развозят цветные линии по картону, расцвечивают палитру загадочными пятнами.
Но и это занятие сыну надоедало быстро. Он садился в коляску мотоцикла, который не смогла умыкнуть Наталья, и начинал тосковать. Тоска эта быстро передавалась Николаю, который иногда готов был лезть на стену из-за отсутствия привычной дозы секса. Пейзаж из-за этого часто оставался незаконченным.
Скорость мотоцикла и рёв двигателя как-то глушили тоску по жене, которую он одновременно любил и ненавидел. Иногда, особенно под утро, любви к его беспутной жене у него было больше, и тогда страдания душевные гнали его в пятницу или субботу во дворец, надеясь познакомиться с легко доступной, стареющей матерью-одиночкой. В основном же работа не давала расслабиться.
Худсоветы затягивали движение к высотам мастерства живописца, заставляя расти в оформительской профессии. Выезжать на этюды приходилось редко. Требовалось проявлять и организаторские способности. Скоро Николай понял, что голым мастерством ни членов Худсовета невозможно одолеть, ни начальству понравиться не удастся.
Проверенный способ подключения сторонней могучей и мохнатой лапы сыграл решающее значение. Благоволивший к нему однокурсник, ставший Заместителем Председателя Союза художников Удмуртии к этому времени, явился на Худсовет и короткими фразами, не терпящими возражений, решил в один приём все проблемы Николая.
Прасковья, между тем, чувствуя, что не справляется с воспитанием сразу трёх мужиков, подсуетилась в направлении женить Николая на дочери своей знакомой. Лиза была не то, чтобы некрасивой старой девой, просто ей не хватало мяса, улыбчивости и простого человеческого счастья в жизни. Николай, не наевшийся досыта бедами с малообразованной и беспардонно пьющей роднёй Натальи, вновь не обратил внимания на низкую культуру поведения как Лизы, так и всей её родни.
Прасковья опомнилась раньше сына, стала уговаривать Николая не спешить. Но ему будто в зад перцу кто насыпал, так захотелось скорейшей любви. После получения документа в Городском Загсе Лизу будто подменили. Придя к мужу с ребёнком в одиннадцать вечера с простынёй и подушкой, она с той же подушкой и простынёй ушла обратно домой через одиннадцать ночей, предложив ждать алименты.
Обстановка сгустилась для Николая уже через девять месяцев.
глава 48
Война разгоралась, не допуская мысли о скорейшем освобождении. Немцы откровенно зверели и занимались проблемой уничтожения заключённых всё энергичнее. Сложность обеспеченья концлагерников продуктами питания разрешалась просто: то же количество баланды, которую съедала масса голодных полутрупов, делилось с вновь прибывшей партией заключённых. Но не только голод убивал несчастных. Были на вооружении охраны лагеря ещё холод, болезни и эксперименты медицинского персонала. Наказаниям так же не было границ.
Фёдор жил вопреки всем мыслимым законам бытия. Почему он так цеплялся за этот ежедневный рассвет и находил силы работать, ответа он не имел. Скорее всего, контузия от разорвавшегося вблизи него снаряда перекроила его психику и лишила того утончённого восприятия действительности, которое и делает душу любого человека хрупкой и ранимой при любой трагической ситуации.
Поляк, с которым дружил Фёдор, однажды утром не смог встать. Истощённое тело его стащили два немецких санитара и. даже не добивая, унесли в направлении крематория. Одиночество надолго стало спутником Фёдора. Худой, как многие, он мало менялся в последнее время. Тщательно съедал причитавшуюся порцию, закусывая крошившимися от недостатка кальция зубами. Практически зубы были почти и не нужны. Они только напоминали дикой болью о себе при глотании горячей баланды после стакана холодной воды. Несмотря на свой тридцатитрёхлетний возраст Фёдор стал похож на сгорбленного старичка.
Постоянная внаклон поза перешла и в переходы с места на место. Разогнуться не приходило в голову. Соседи его часто менялись, так что знакомиться он не успевал. Скорее всего, эти люди пытались спастись, выдавая себя за сапожников. К сожалению, время на обучение немцы не собирались давать, и обманщиков ждала суровая кара. Фёдора кормили гораздо лучше, чем тех, кто находился в бараке. Капо быстро заметил профессиональность работника, и повар накладывал баланду погуще да и сверху бросал кусочки какого-то мяса, которые приходилось просто глотать из-за их малого размера.
Но именно это благоволение давало шанс жить и жить, пропуская вне очереди концлагерников самых разных национальностей в печи крематория. Фёдор настолько отупел от однообразных движений, что даже не думал о той же участи для себя. Он перестал чувствовать время, превратившись в винтик военной машины, перемалывающей все человеческие чувства и оставляющей одно слово для каждого - жить!
Кто-то хотел жить любой ценой, кто-то хотел просто жить и бороться, как мог и как того от него требовали. Но вся орава заключённых упрямо цеплялась за каждый рассвет, за каждый день, за каждую благословенную ночь, за каждый час и за каждый дополнительный вдох воздуха, приторный от близости крематория. Лето сменяла зима, зиму сменяло лето.
Менялись концлагеря из-за неудержимого наступления советской армии, а обувь требовалась уже не только заключённым.
Теперь Фёдор уже шил сапоги и ботинки для армии Вермахта, обувая фашистов за баланду, за чай с красной свёклой, за те мизерные кусочки мяса, которых у соседей в чашках не было.
Враги давали ему возможность дожить до победы, и он жил, не зная, до чьей победы доживёт. Непонятно каким образом исчезли признаки язвенной болезни. Давала о себе знать только общая слабость, порождённая недоеданием и не глубоким сном по ночам. Иногда он думал о Наде, образ которой воскресился в памяти, но совсем не потому, что появлялись симптомы полового влечения. Просто память просыпалась под утро, вырывая его из этого нечеловеческого состояния на какие-то мгновения, и он начинал вдруг переживать заново те счастливые дни, когда они были вместе.
И совершенно не вспоминались неустроенность быта, полуголодное состояние, которое казалось тогда сытнее сегодняшней жизни. Вспоминалась счастливая улыбка Нади, такая редкая. Печальное выражение её лица куда-то стёрлось. Сон был не длиннее мгновения, вылетал вместе со скорбным выдохом воздуха, сладковатый вкус которого и задерживать в груди было не очень приятно.