Санька вспомнил рассказ Анныча, как в период комбедов жители Мокрых Выселок все запасы хлеба спрятали в ямы, в лесах. Ни одного пуда не нашли потом, все сгнило.
И Саньку забрала на них злоба: кругом лесу уйма и хлеба полны амбары, а они живут в шалашах, точно переселенцы какие или печенеги. Верно говорит Анныч — с корня надо изменять крестьянскую жизнь. Не потревожь их, они так и будут в лесу в жарких избах две тысячи лет париться в хлебной духоте и чтобы «дух был чижолый».
Он шел вдоль улицы и отметил только одно большое здание из кирпича, с геранью на окнах, с занавесками, с кладовками с железными дверьми, с широкими воротами. Он постучал в соседнюю избу.
— Кого господь дарует? — послышалось из сеней.
— Открой, тетя, замерз.
Его впустили. Он увидел в сумерках (изба была укутана соломой) ребятишек на печи, иконостас черных икон с лампадкой в переднем углу, теленка у порога, на которого он наступил ногой. Теленок встрепенулся, вскочил и забегал по избе.
— Извиняюсь, мамаша, — сказал Санька, — не приметил живность твою. Разве у вас теплого помещения для скота нету? Сколько лесу кругом.
— Лесу много, — сказала баба от печи, — его везде много, да ведь вывозить надо. А за разрешением в лесничество сходить. А если без разрешения — поймают да оштрафуют. Лесов много, а они ведь не наши, они казенные.
— Культурно-массовой работой здесь и не пахнет, — подумал Санька. — А это чей дом рядом?
— Дом этот Трешникова, — ответила баба. — Живет он в волости, содержит трактир да на станции Суроватиха трактир. И везде управляется. Башковитый мужик. Министерская голова.
«И сюда проник нэпман, — подумал Санька. — Социализмом не пахнет».
Он вынул кисет и завернул цигарку. Баба на него уставилась испуганными глазами.
— Ты щепотник, батюшка?
— Да. Табак беру щепотью.
— Как бы не был щепотник, не употреблял бы бесью травку. Видал попов своих. Чем молятся, тем и нюхают. Нет, батюшка, ты уйди от греха. У меня табашников в доме не водится.
— Теленку в доме можно, а парню нельзя?
— Ты откуда будешь? Ты не из Немытой ли будешь?
— Оттуда, тетка.
— Артельщик?
— Угадала.
— Вон, говорят, они теперь в лесу общую избу себе рубят. Коммуну завели. Вместе в одном шалаше живут и бабы, и мужики, и парни, и девки. Нам углежоги сказывали. Нет, нет, батюшка, ты уйди от греха, не опогань мою хату. Слава богу, мы живем тихо, смирно, нет среди нас никаких врагов и супостатов, после комбедов хорошо живем. У нас этого нет, чтобы комсомолы, как в других местах, или коммунисты. А заведутся — тут неприятностей не оберешься.
— Ладно, я уйду, тетка. Я уже отогрелся. Дай только попить.
— Мы, батюшка, битоусам, табашникам и щепотникам посуду не даем, не прогневайся.
— А теленку даешь?
— Теленок — тварь неблагомысленная. Ни греха, ни благодати на нем нету.
Санька вышел.
— Ну, ну! Я считал, что наши места темные против других, а уж эти места против наших — сплошное пошехонье[184]. Погодите, мы к вам придем. Мы вам растолкуем кооперативный план Ленина.
Кипело, клокотало сердце. И в который раз вспоминал Анныча, что он был решительно во всем прав: «Надо крестьянскую жизнь менять с самого корня».
Он закурил и побрел дальше. Ходили слухи, что Мокрые Выселки были гнездом поволжского сектантства, «скрытников». Это разновидность старообрядчества. Всех, кроме себя, они считали еретиками и поганью. Приходя в избу соседа, скрытник вынимал из-за пазухи свою собственную иконку и ей только и молился. Дед Севастьян говорил, что лесорубы из скрытников никогда в общей землянке не живали. Они даже всех старообрядцев не своего толка считали за еретиков, ненавидели их, не разговаривали с ними, не ели, не молились вместе. Считали себя самыми чистыми на свете. Иногда в одной семье было по две-три веры, здесь и родственники друг друга проклинали и держали свою посуду, чтобы не опоганиться. Когда скрытника заставал дождь, то он за мерзость считал хорониться под чужой крышей. Овощи, рожь, мясо, купленное на базаре у православного, они тщательно освящали своей молитвой, прежде чем варить. Даже не каждый цвет ситца считался безгрешным — пестрые, веселые цвета браковались, как поганые. Гулянки — грех, качели — грех, катание с гор — грех. Паспорт иметь — грех. Не ко всякой вещи можно притрагиваться, вдруг она греховна. Санька знал этих людей, в Немытой осталось от староверов немало стариков и старух, да и рядом были староверские деревни.
«Обновлять нам надо жизнь, как можно скорее обновлять, — решил он. — Никаких колебаний. Суетятся в своих лесных деревеньках, как тараканы в горячем горшке».
Он углубился в лес по накатанной дороге. Через несколько километров очутился в самой гуще леса и в то же время в самой отдаленной части его.
Не предполагал Санька такой жизни в лесу. Извивались проезжие дороги в глубь лесосек. Везде виднелись свежие поленницы дров, высокие штабеля древесины. По ледяным дорогам на американских санях тащили тракторы горы бревен. На полустанке загружались платформы. В лесу не было праздных людей. В одном месте он увидел женщин, обстругивающих доски. В другом месте увидел бригаду, разделывавшую бревна. Затем встретил артель школьников, они сдирали кору со свежих бревен, помогали ускорить постройку школы.
На фоне неба в просвете просеки мелькали фигуры ритмично качающихся мужчин. Это были пильщики. Огромные обозы возчиков с заиндевевшими бородами, в шапках-ушанках, понукая лошадей, выползали из густого леса. Слышны были непонятные слова: «Ставежь»[185], «эстакада», «пилорама».
Ехали кооператоры с бакалеей. Они сидели поверх возов в теплых тулупах. Ехали бойко на веселых лошадях, во рту папиросы.
«Эти живут, как танцуют», — подумал Санька.
На расчищенной полянке он увидал деревянное широкое здание с вывеской: «Контора леспромхоза». То и дело открывались двери, и пар вылетал из них и тут же пропадал на лету.
— Ага! — произнес Санька и погрозился кулаком в сторону Мокрых Выселок. — И тут в дебрях наша жизнь настает.
Он зашагал бодрее по накатанной дороге. Говорили, что скоро будет избушка лесника. И вот он ее еле различил в сугробах. Пес выбежал навстречу ему и начал тявкать. Из избушки вышел старик с ружьем, весь заросший, как леший.
— Трезор, — закричал он. — На место!
Собака спокойно отошла.
— Тебе кого, парень?
— Тут наши лесуют, из Немытой Поляны?..
— Лесуют. Как же. Знаю. Севастьян старшой. Знатный лесоруб. Когда-то вместе лесовали. Пройдешь прямо, будет сосна развилкой. Поверни по тропке влево, найдешь метку — лапоть на сучке. Бери направо, мимо ели-раскоряки, к свилеватому[186] пню. Там рукой подать — знойка[187], углежоги дальнейший путь тебе покажут.
Все глаза проглядел Санька, а нашел сосну развилкой, и лапоть, и свилеватый пень, и нашел знойку, то есть груду земли, из-под которой валил дым. Это тлели заваленные сучья, они обугливались постепенно без доступа воздуха, и получался уголь для города. У людей, которые тут были, белыми казались только бельма глаз да зубы.
Углежоги — тертые люди, привычные к лесу. Заложат знойку и ждут двое-трое суток, чтобы не загорелась древесина, а только тлела. И днями и ночами дежурят, сидят недвижимо. Кругом дремучий лес, немая тишина или буря, все равно они сидит в безмолвии. Все переговорено. Углежоги работают здесь со времен Николая II и хорошо помнят Севастьяна. И сейчас они работали на того же подрядчика, который при нэпе стал монополистом поставки угля в город, на заводы. Леспромхоз пробовал наладить это дело сам, не удалось. Борьба велась из-за углежогов, — вымирающей профессии. Углежоги то перебегали в леспромхоз, то возвращались к частнику, который сманивал их посулами или подарками.