Он смолк и прислушался. Так же, как Вавила, неезженой дорогой по-за огороду подошли еще трое, гуськом, бородатые. Молчком приткнулись рядом.
— Целую зиму храм осквернялся, неужто и в лето дозволим оставаться в нем людям? — сказал один из пришельцев.
— Им это — лафа, — подхватил другой, — от попа люди отвыкают день за днем. Санька на селе бахвалится — церковь на кино поворотим.
Третий вздохнул сокрушенно:
— Дела! Из молодых главная супротивная сила.
Все трое враз запыхали цигарками.
— Судить-рядить не больно трудно, — сказал Канашев, — ты на практике докажи, обеспечь причт[127] нормой для существования сноснее.
— Ага, вот оно что, — возразил Вавила, — «сноснее». Легко сказать! Ты, Егор, блюдешь себя, а попу пусть платит дядя?
— Пятьдесят пудов норму отпускаю за себя, — ответил Егор спокойно, — добавляйте.
— Ой, царица небесная! — вымолвил рядом старик Емельян. — Знамение ты, Егор, для ревнителей.
— Добавляйте, — повторил Канашев. — Ты, Вавила, и ты, Емельян, добавляйте, а остальные с миру. За хорошую норму самого архангела можно приручить ноне.
— Можно, да осторожно, — опять поперечил Вавила. Семейному попу нужна клетка — попробуй сперва самовольников высели. Был я в Совете, был в ячейке, был в ЕПе, резон один у них: не выходить же людям на мороз из-за моленья. Дом артельный, де, скоро отстроится, ждите христиане. Они друг за дружку цепятся, а наши врозь. Один я мотаюсь туда-сюда.
— Тебе богом чин дан, с тебя и спрос. Подыскивай пастыря. Господи, неужто без покаяния жить? — сказал старик тихо. — И скажи пастырю: дом новый воздвигнем, хлеба, крупы, снеди всякой вдосталь будет. Приход большой, денег не пожалеем. Есть на селе плотный народ, пусть на него опирается.
Мужики пошли через болото, а Канашев постоял малость под свесом и принялся за дела.
Вскоре растрясли по селу молву — богомольцы выискали попа. Был тот поп из монахов Оранского монастыря и бездельно хаживал по селам, после того как в обители угнездился крестьянский клуб, возглавленный комсомольской молодежью. Поп, нищенствуя, подкармливался у богатых мирян селений, и случилось так, что в базарное время Вавила Пудов устерег его в Куриловке и привез с собою.
Поп, как потом сказывали, был нечесан, немыт, на вид срамноват, а одет в дерюжий балахон какой-то, не по чину. Вавила омыл его в бане и расстарался насчет одевки, а до этого не выпускал на глаза к народу, говоря:
— Новый поп чересчур к уставам ревнив, по его обительским уставам сразу лезть к народу не положено.
Вавила дал знать, что поп ждет освобождения церкви от насильников и надеется на усердие прихожан. Прихожане начали стараться. Они толпою собрались у Совета, позвали Анныча и спросили — скоро ли наступит время, когда их артельное жилье отстроится и божий дом станет свободным. Анныч ответил, что в доме нет печей, кирпич частично не перевезен, а кроме того, предстоит чистка дома от грязи, от мусора и стружки. Среди собравшихся началось большое замешательство. Послышались крики:
— Отопим дом ваш и кирпичу привезем, убирайтесь только поскорее из храма к лешему!
Анныч лукавил, говоря об артельных нуждах: кирпич был давно перевезен, и кладку печей можно было уже начать. Но когда он разведал настроение богомольцев, ему представилось, что при таком деле можно заполучить через церковников кирпичей для амбара и дров для погорельцев.
Собрались богомольцы на потайной совет, и было решено — на чьи деньги, бог ведает — кирпич привезти, скласть в артельном доме печи и дать переселенцам десятка два подвод для поездки в бор за сухостоем.
После этого миряне потребовали, чтобы Вавила показал им попа. Вавила встал на бочку и спросил, будут ли артельщики участниками церковных дел или не будут, — пусть знает всяк, кто в расходах долю не поимеет, тот до церкви не коснется и за венчанием, крестинами, исповеданием к духовному отцу ни ногой.
Среди артельных баб поднялся ропот. Богомольные из артельщиков окружили Анныча и просили ответа.
— Каждый за себя ответчик, — пояснил Анныч, — при дележе зерна церковные расходы приниматься во внимание не будут. Ежели ты сам не съешь, а попу дашь, никто о тебе не станет горевать.
Произошло смятение. Бабы тянули к попу, мужики — к Аннычу.
— Штаны сползают, не до церкви, — говорили мужики, — не до поклонов. Не «иже херувимы, серафимы»... Серафимы как-нибудь без наших песнопений обойдутся.
— А в ад попадем, как обойдемся? В геенну попадем, откупимся? — возражали бабы мужьям.
— В геенне тоже не скушно будет — коммунистов, балалаешников, прибаутошников будет целый губисполком, с ними и рая не захочешь.
Бабы плевались, кипятились, но выискалась из них записаться в церковники лишь самая малая малость. Прочие же сказали, что они от бога не отступаются, но по бедности довольствуются только домашними молитвоприношениями.
— Вы богачки, коли эдак, — упрекали они церковниц, — у вас припрятаны деньги, недаром за попа цепитесь.
И верующие потихоньку от соседей приходили потом к Вавиле и просили их выписать «до нового урожая, когда с силами соберутся и положенную долю попу сумеют дать». Так в записях у Вавилы и остался всего-навсего только дед Санькин — Севастьян. Он заявил, что на старости лет от бога не отринется — для попа последнюю рубаху отдает. Старика не потревожили, и этим дело и кончилось.
А верующие тогда же увидали, наконец, попа. То был высокий и плотный мужчина, сановитый, красный на лицо, лет под пятьдесят, здоровенный красавец. Говорил он баском, чрезвычайно чистым и приятным, и держался как хозяин.
— Красавик и дюже телен, — заметил кто-то из мужиков, — бабы будут сверх меры довольны.
Поп поклонился толпе и сказал:
— Прескверно огорожен храм христов, починить бы надо. Чего годим?
Ограда вокруг церкви была наполовину деревянная. Дерево сгнило, отчасти порастаскано было для печей, а каменные тумбы выкрошились, облезли, и железные писульки-украшения были сбиты с них ребятишками. Кресты в ограде над могилами попов и именитых сельчан тоже покосились, некоторые упали, и их втоптали в холмики могил.
Вавила утешил попа, сказав, что радение у народа к храму не уменьшилось, но пожар очень подсек достатки многих мужиков, и оттого некоторые временно выбыли из строя богомольцев; однако, ежели поп того заслужит, не только ограда, но и сама церковь будет заново перекрашена. Бабам он в свою очередь поведал: поп холост, монашеский на нем сан, и от мирского он бежит, будучи божьему делу предан сыздетства.
Народ порешил «испробовать» попа в летнем притворе церкви. Поп облекся в ризу, которая ему была коротка, и голосом легким и необычайно прозрачным оттяпал целый молебен. Народ ахал от удовольствия, глядя на молодую повадку попа, на его расторопность, а пел он вольготно и плавно, точно играя голосом. Все были в умилении. И Вавила Пудов говорил:
— Вот я какого выписал! Ему тысячу дать не жалко!
Когда поп разоблачился, на паперти летнего притвора сгрудился народ и попросил выложить свои условия:
— Сколько батюшка, думно вам за службу взять?
Отец Израиль, тряхнув огненно-рыжими волосами, промолвил:
— Сколько усердие будет, православные. Запрашивать в священном чине непохвально.
— Сто пудов ржи, батюшка, — сказал председатель церковного совета, норма попам повсеместная. За требу отдельно, по расценке.
— Картошечки прибавили бы...
— Ладно, — согласился председатель.
— За сорокоусты и за венчание, за поминовение родителей отдельная плата?
— Отдельная, — согласился председатель от лица стоящих.
— Исповедание особо.
— Особо, как искони.
— Не меньше пятака пусть кладут за исповедь, нынче деньги дешевые, — сказал поп, — чего возьмешь на пятак? Один-два коробка спичек... Причастие, конечно, бесплатное, за теплую водицу везде платят семишник[128].