— Истомилась, сердцем изболелась, — говорит она себе, — вот и снятся мне эти свиньи — Канашевы да Пудовы. — И вновь закрыла глаза. Из-под печки парами идут длиннотелые свиньи с большими ушами. Хвосты в закорючках, пятаки огненные.
«Отчего мне чудится нечисть, — думает она, — ведь я неверующая».
Свиньи с лицами бесов, которых она видела на картине «Страшного суда» в церкви Немытой Поляны.
В страхе отворачивается она. Мать читает молитву «Да воскреснет бог и расточатся врази его». Лукавый скалится, уменьшается в росте, но становится все страшнее. Вокруг него пляшут бабы, руководимые Малафеихой, подняв кверху троеперстие, взывают: — Будь проклята во век! Блудница! Безбожница! Комсомолка! Будь проклята! Анафема! Анафема! Паруньке кажется, если она повторит за матерью «Да воскреснет бог», — они пропадут, и ей станет легче. Но лукавый не пропадает, он только прячется поочередно за спины всех баб, и тогда видны ей его большие лохматые ступни. Нестерпимо тоскливо. Парунька поднимает руки вверх и кричит:
— Да воскреснет бог!
Анныч перевертывается на месте, лицо у него незнакомое, сердитое, а мать ликует. Лукавого больше нет, но опять тянутся длинными телами из-под печи красноухие свиньи.
«Господи, — думает Парунька, — и что они меня мучают? Ведь я неверующая».
Свиные туши окружают ее, загораживают людей, и Паруньке негде пройти к выходу.
«Мне негде пройти к выходу, — размышляет она, — нет выхода! Как же я? Куда я денусь?!»
А все танцуют около нее, баба, состоящая сплошь из полушарий, танцорка, целующая цветы, нарядные дамы. Они наставили на нее трубки и разглядывают. Впереди всех старуха, до пояса украшенная кружевами.
«Зачем старуху обрядили? — думает Парунька со злобой. — Мануфактуры девкам нету, а старуху обрядили... чужим живут! Один конец — сорву кружева с шельмы!»
Она тянется рукой и хватает старуху. Та летит комом, кружева все разматываются и разматываются — их нескончаемая паутина тянется, окутывая всех. Из кружев падает хилое тело старухи. Парунька пихает ее ногою, а дамы с трубками со всех сторон кричат:
— Бис, бис! Бес! Бес!
И тот самый бес, которого она давно прогнала, опять проталкивается к ней. У него зуб золотой, цепочки, галстук, часы, шляпа.
— Миша! Михаил Иваныч!
Парунька вздрагивает испуганно, сердце ее замирает, она тихо всхлипывает:
— А как обманешь, — говорит Парунька.
— Дура необразованная. Не разбираешься в наслаждениях.
Хватает ее, и она в страхе просыпается.
Шкаф все также стоит на месте, пузырьки на нем стоят спокойно и вовсе не перезваниваются. Парунька приподнимается. Она слышит нежные и родные звуки: тихо, но внятно под окном жалуется пастушеская дуда, — перестанет и опять жалуется, колыхая Парунькино сердце. Это Санька-пастух.
«Зачем пастушок тут появился? — думает она. — Пастушку тут не место».
Боязнь и страхи предыдущего сникают, но робость заполняет сердце, — она рвется кричать и просыпается уже по-настоящему.
В окна идет свет, и видно сквозь тюлевую занавеску — люди с блестящими касками на головах промелькнули мимо окон. Подошла хозяйка:
— Пожар на ярмарке. Рестораны пылают, — сказала она. — Все время пожары. Рынок уже открыт, Параня, вставай. Всю ночь ты криком кричала. С непривычки, видать.
С этого раза, когда впервые сказали ей «вставай», день начинался все так же, и конец ему был всегда одинаковый.
Утром выходил в кухню хозяин в коричневом, вековой заношенности жилете, чистил примус и сам разжигал его, пряча примусовую иголку в карман. После этого он отпирал шкаф, откладывал несколько картофелин, выдавал жене сорок копеек на мясо и приправу к нему, разогревал вчерашний суп и ставил тарелку с ним перед Парунькой на стол. Так же аккуратно разрезал он на части хлеб, распределял его между семейными и только после этого шел на службу, в аптеку.
Хозяйка, проводив мужа, облегченно вздыхала. Она уходила на базар, а Парунька садилась чистить картошку — больше ей нечего было делать, потому что дети еще спали.
Покончив с картошкой, Парунька садилась в угол кухни на ворох перепрелых матрацев и думала. Думы были неясные. Тупое равнодушие надолго овладело ею. Когда надоедало сидеть на матраце, она перебиралась к печи на сломанный табурет — и опять думала.
Кухня была большая, четырехугольная. Вдоль стены висели рукомойники из жести, под ними стояли ведра с грязной водой, а на подоконниках были ведра с водой для питья. Один угол завален был ящиками и корзинками, очень древними на вид, — в них издавна прела забытая капуста и перемороженный картофель. От вороха этих корзин тянулись до печи полки с тарелками, стаканами и половниками. Часть кухни занимала русская печь с плитой, которой никто не пользовался по дороговизне дров. На плите стояли три примуса трех здешних квартирантов, и на них чайники, зеленые и очень вместительные. Выше, на печном выступе, помещались тазы, тазики, тазочки. Стены от примусного чада были совершенно черны, как нутро курной избы стародавней стройки.
Вернувшись с базара, хозяйка готовила в большой кастрюле щи на несколько суток. Муж дозволял ей отпирать не все отделения шкафа, в котором хранилась провизия, и Парунька видела, как хозяйка, обычно молчаливая, стесняющаяся, метилась то туда, то сюда, всегда нуждаясь в деньгах и всегда скрывая свою бедность. Целыми днями штопала она одежонку детям, а Парунька стирала, варила, нянчилась, убиралась по дому.
Обедали в четыре, когда возвращался хозяин. Вечером уходила служить хозяйка, и ребятишки, их было двое, играли на кухне или убегали на берег Волги, Парунька следила за ними.
Снизу, от Астрахани, пыхтя, взбирались навстречу течению пароходы и бойкие моторки. Разрезали воды могучей реки груженные до отказа нефтянки-баржи, они еле различимо тянулись на канатах за буксирами. Эти картины дразнили воображение Паруньки. И ей хотелось на простор реки, на вольную волюшку.
А хозяин возымел привычку дарить Паруньке дешевые вещицы. Она молча принимала подарки как должное, — так бывало у многих хозяев в бытность ее батрачкой, и не видела в этом ничего дурного. Но вскоре она стала примечать, что хозяин как-то по-особенному ей улыбается и часто задерживается на кухне, если нет жены.
«Ведь у него законная жена. Неужели?» — думала она в тревоге.
Однажды случилось так, что в доме никого не осталось; хозяйка ушла на работу, а хозяин только что явился.
— Поди сюда, — сказал он Паруньке.
Парунька пошла за ним в комнату. Электричество он не зажег, а отошел к окну и показал печатку мыла в нарядной обертке и пузырек духов «Фиалка».
— Бери.
Парунька подумала малость, но все-таки взяла и торопливо пошла к двери. Хозяин задержал ее и потянул к себе. Она подалась свободно, мало соображая, чего надо хозяину. Но когда он толкнул ее к углу, где стояли кровати, ноги ее онемели, и она присела на пол, бессильно защищаясь руками. Мыло выпало из рук, флакон разбился, наполнив комнату тошнотворным запахом.
Хозяин наклонился и сказал виноватым голосом:
— А ты не робей, видишь я какой.
— Вижу какой, — ответила Парунька: — вы человек семейный.
— Семейный, да, но это ничего не значит.
Она поднялась и поглядела ему в лицо. Даже в сумерках лицо его заметно изменилось.
— Не ломайся, — сказал хозяин строго-ласково, — ведь не барыня.
При слове «не барыня» она рванулась и пошла к двери. Хозяин легонько загородил ей ход.
Она попробовала дернуть дверь за ручку, но дверь не отворилась.
— Пустите меня, — сказала она слабым голосом. — Я пожалуюсь жене.
Хозяин прошептал:
— Пущу. Ты не думай худого...
— Пустите, — упрямо повторила Парунька.
Он подхватил ее на руки и понес. Хозяин натыкался впотьмах на что-то, пошатывался, вздыхая, потом с шумом грохнулся. Парунька почувствовала, как разжались его руки, быстро поднялась и вышла из комнаты.
На другой день без спросу она пошла по городу искать комсомол. Смело подошла к ребятам, играющим под откосом в мяч. Они отвели ее в горком. Молодой паренек выслушал серьезно историю ее жизни и взволновался: