Яшка угрюмо помолчал, а затем сказал:
— Ничего мне неизвестно, и никакого писания я не знаю и никаких колхозов не знаю... Вот привязались!.. А у Канашевых я не бываю и председателем той артели не состою. Пускай они сами за нее отвечают. Все это липа.
— А твоя подпись под корреспонденцией?
— Вранье. Никаких редакций я не знаю. И никаких корреспонденций не знаю. Это они писали. Я ставил подпись, это верно. Напоили и подбросили бумагу: «Подмахни, ничего тебе не стоит, ты батрак. В газетах только батракам и вера». — Он схватился за голову и сказал жене: — Дай опохмелиться последний раз, разрывает голову на части.
— Вон из шайки помой дам, опохмелись, — ответила жена сердито.
На все вопросы Паруньки он отвечал также: «ничего не знаю». Но страх, не сползавший с лица, и мелкое запирательство укрепляло в Паруньке подозрения, что клубок преступлений, доселе не узнанных судебными и партийными органами, может быть, разматывается здесь, в данную минуту.
Оба смолкли в думах. Слышно было, как шепчет жена молитву у порога открытой двери, поминая «создателя и всю кротость его, ангелов, херувимов, серафимов и все силы небесные, и всех святых». Наконец, Парунька встала решительно, сказав:
— Вот ты твердишь, что не находишься в правлении мукомольной артели. А кто же, позволь узнать, у вас в правлении? А ежели не ты писал в газету, то надо тебе это дело опровергнуть. Узнают ведь, кто злосчастный этот «Батрак» и почему облил грязью Анныча, а колхоз его назвал «дутым». Создана ведь комиссия, которая это дело объяснит, и придется дать ей ответ самый крепкий и верный. Взвесь все, Полушкин, пока не поздно. Припомни.
Он поднялся и сел, уныло свесив голову:
— У нас память, что решето, где нам все упомнить!
— А ведь Анныч отбыл из города с бумагами, — будто не слушая его, продолжала Парунька. — В них содержалось решение обревизовать вашу мельничную артель. Я своими глазами видала в городе эти бумаги. Ты же знал, что Анныч не пил. А в статье написано — пьяница. Если не ты писал, то так и скажи, что не ты. Давай, пиши сейчас же, — резко повторила она. — И укажи, кто автор.
— Да неужто он? — вздохнула жена, стоя у порога со скрещенными руками. — Бог свидетель, какой он питатель, — карандаша в руки сроду не брал! Порукой тому совесть моя, богородицын образ сниму да поцелую. Его, дурака, куда хочешь повернуть можно. Пьяные все дураки.
Полушкин не трогался с места. Он еще ниже свесил голову, и по тому, как он молчал, Парунька уже была уверена, что он сломлен. И она решительно заговорила, сама ужасаясь догадке, которая вдруг осветила ее ум:
— И сама кончина Анныча очень всех озадачила. Пораскинь-ка мозгами. В статье представлено дело на такой манер, что деньги у него не взяли и, значит, «тут нет злого умысла». Дескать, замерз. Получается, что статья наперед хочет кого-то выгородить! Это ключ нам дает к вопросу, что автор что-то знает про Аннычеву смерть. Он, может быть, имеет сведения или даже сам участник. Не забудь, Полушкин, как при комбедах уничтожали активистов. Ночью в поле набрасывались, душили и оставляли в снегу. Замерз — один ответ. Испытанный способ у врага. Враг то, видать, очень опытный, изворотливый. Тебе, может быть, знакомый.
Полушкин вдруг поднял голову, и в глазах его Парунька прочитала смятение и ужас. Выходило, что автор статьи должен знать о смерти Анныча. Но ведь он ничего не знал! Не знал?! Но смутно догадывался, что дело нечисто, и только теперь ужаснулся мысли, куда его затащили приятели.
Парунька почуяла в нем лихорадочную решимость отвести от себя подозрение. Им овладело мучительное недоумение:
— Царь небесный, — бормотал он, — да как же это? Мы на краю села проживанье имеем, никакие слухи до нас не доходят, мы ничего не знаем. Пришла пытать ты меня, а что я знаю? Я ничего не знаю. Право! Это ты напрасно насчет Анныча, Анныч сам виноват, выпил, замерз, глушь-то какая, да еще ночью. Не стерпел, хватил на дорожку, а пьянство у нас, мужиков-дураков, бывает шибкое, это понять не трудно. А то поди ж ты, куда маханула — документы выкрали! Как же это? Господи ты боже мой, деньги-то не взяли, а бумаги выкрали. А кому бумаги-то его нужны? Кабы злой умысел был, деньги тоже бы взяли. Ha-ко ты, родимушка, и помыслить-то страшно.
— Видишь, Полушкин, деньги не взяли, а документы сцапали, — заторопилась освободить его от недоумения Парунька. — Документы эти кому неугодны? Вашей мельничной артели. А теперь пойми — кого к ответу в первую очередь на подозренье? А? Тебя. Так ли, нет ли?
Морщины на лбу у Полушкина сгрудились от дум еще заметнее.
— Документы взяты, — приговаривал он, — а кому это надобно? А я и не знал, даже не помыслил. Дела-то какие. А кто их знает, были они, бумаги эти, или не были?
— Земотдел знает.
— Земотдел? — озабоченно переспросил Яшка. — Верно. Давай, баба, сапоги.
Он с трудом заправил штаны в сапоги и начал ходить по избе, щупая рукой стены, как лунатик. На ходу он бренчал ведрами, оступался, задевал ногами спящих детей и брошенное тряпье и все приговаривал:
— Долго ли до греха, мил человек. Ноне ни за что ни про что в горевое дело влипнешь... Анныч-то? А? Простец он, Анныч, оплели его, убей меня бог, оплели. Лютый враг, он не дремлет.. А мужик был Анныч оборотливый. И револьвер при нем остался, и деньги, и всякое добро, а бумаг нет. Явственно, что оплели.
— Куда ты тычешься? — сказала злобно баба.
— Карандаш да бумагу ищу, — ответил Полушкин, суя руки в печурку. — Все в подробностях распишу Советской власти, как попу на духу, без утайки.
— Разве тут ищут бумагу? На поличке бумага у тебя. Для чего занадобилась? Ополоумел, что ли? Трясешься весь!
— Жутко да ознобно, — ответил он, — оплошал я, баба. Как забреют, так заревешь: гляди — мал-мала меньше лежит детвора наша.
Он похлопал ладонями по пустым лавкам, подул на них и стер воображаемую пыль ладонью.
— Садись, — сказал он Паруньке, — что стоять — силу терять. Умаешься по собраньям-то, садись, не больно приглядно у нас. Вот дела-то, шайтан меня попутал! Сватажился я с искариотами — им жизнь малина, а мы развози муку ихнюю то туда, то сюда, а при ответах каких — пайщики. На него, на окаянного, на артельщика главного нашего, поглядеть, так сразу отличишь, какая это порода, по одной упряжи. Едет когда в приборе, так на узде навязано одних бубенцов с десяток, на шлее медный набор сплошь, весом с полпуда. Да, люблю я хороших коней и упряжь тоже, а сыздетства на своей лошади ни разу не сидел. Вот мы крестьяне какие.
От волнения рассыпал осьмушку табаку у порога. Собирая его ползком и тиская вместе с сором в кисет, он повторял невесть в который раз:
— А ты посиди. Не больно у нас прибрано, грязно живем, бедно живем.
— Пей меньше — дому прибыль, — сказала жена.
Она подала ему карандаш и бумагу. Взяв их дрожащими пальцами, он приказал:
— Иди спи, у нас начнутся тут мудреные секреты.
Жена ушла за перегородку.
Он припал к лавке на карачках. Парунька села тут же рядом. Пока он писал. Парунька усмотрела вокруг себя черты с детства знакомого нищего быта. В избе, кроме стен да полатей, ничего почитай не было. Из пазов торчала встрепанная пакля, полати были пусты. Подле печи стоял мешок с мукою, подле него несколько плошек разместились прямо на полу да детские лапти были брошены в углу кучей.
— Вот бумажку целую я составил и подам. Начальство, оно по порядку разберет. Все изложил: и про обиду свою, и про нужду, и про оплошность. Оплошал я, Паруня, давно оплошал. А с тобой — что мне говорить, ты человек пришлый для нас... Тебе одно надо внять: я и грамоте-то плохо умею. Где мне статьи такие писать хорошие! Я читал эту статейку, больно здорово написано. Это мудрого ума дело, мне так во веки веков не выдумать.
Парунька взглянула на его почерк.
— Вот точь-в-точь таким почерком написано, — сказала она, — ведь у нас статейка-то есть.
— А? — воскликнул он. — Есть?
— Факт.
Он смял бумажку и стал совать в щель стены комком, не попадая как надо.