— Не слыхала, дедушка, такой страны. Честное слово.
— Есть такие страны, только в городе не велят об них объявлять. От добрых людей я слышал. Кабы не стар был, взял бы котомку да посошок, да благословение на подвиг странствия. Поглядел бы: везде ли такое беспокойство в народе, как у нас. Всех поделили по сортам: богачи, подкулачники, середняки, беднота... Рассортировали... Хорошо, как попадешь на надежную полку...
— А тебе что, дедушка, бояться за кулаков?
— Барана стригут — овца дрожит, красавица.
Вокруг засмеялись. Старик этот, кроме развалившейся хаты да старого армяка, никакого имущества не имел.
— А черную книгу не читала? — спросил он.
— Нет, дедушка.
— Есть на свете черная книга. Кто ее прочитает, тому все тайны открыты. Но навеки он демонской силе продан. В селе Звереве череп нашли... В школе учительша показывала ребятам... Ту учительшу сожгли.
Прибежали подруги, зашумели:
— Отойди ты, старик, со своей черной книгой. Маркса да Ленина надо читать.
Стали обнимать Паруньку. Все разглядывали: прическу, шляпку, платье, обувь. Щипали, вскрикивали, смеялись, дивились.
— Разговариваешь-то по-ученому?! Как ты похорошела. Отъелась на городских харчах?
— Все еще не вышла замуж? Небось хахаль есть. В городе мужиков много...
— Все еще не вышла, — отвечала она смеясь, — но от замужества не отказываюсь.
— Теперь тебя любой замуж возьмет. Знатная невеста. У нас здесь любят на знатных жениться. А ты у руля.
— Вишь, какая краля, что пава. И румяна, как маков цвет, и бела, как мытая репина. С ума сойдут парни.
— А ты, Зоя, не вышла замуж?
— Замуж легко попасть, да как бы замужем не пропасть, — отвечала та бойко.
— Пройдешь горнило культурной революции, тогда будешь разбираться, — сказал Антошка, секретарь сельсовета. — Идет расслоение.
— Не всех в одну кучу?
— Мед и деготь в одну кадку кто сливает.
— Установку знаешь.
— Политграмоту учим... который год.
— Значит, расшевелился народ. Бурлят.
— Хорошо море с берега, — сказал сердитый мужик.
— Замочиться боишься, так и рыбы не видать, — ответила женщина.
— Зачем мне крыть чужую крышу, — ответил тот, — когда своя течет.
Вскоре Парунька пила чай у Бадьиных и разговаривала с Марьиной матерью.
Та говорила:
— Засели, как петухи друг на дружку нацелились: настоящая война. Вавила Пудов со своей артелью, Карп, Канаш на те же сенокосные угодья глаза пялят. Не дают нашим косить: дескать, сами артельщики. Со вчерашних пор и ночевать мои косцы не заявлялись, выжидают конца всей этой канители. Колхозники мы теперь. Отцово дело старое, покумекал он, покумекал — дочь артельная, отец с матерью индивиды. Ну и записался вслед за нею. Теперь вот там, ровно в засаде. Сама увидишь ихние дела. Слыхала ли про Анныча-то?
— Читать приходилось, в газете писано было. Что думают у вас про его смерть?
— Колхозники определенно считают — убийство. В тех местах всегда озоровали, сколько баб ограбили, мужиков переранили. Напрасно он в ночь поехал. Нашли его в лесу. Лошадь ничем невредима, а он в санях окоченел, и снежком его запорошило. Лицо-то все синее, ссадины на шее, щека поцарапана. Может, это прутьями, сбившись с дороги, он поцарапал, а может — то лютый враг. В кармане у него бутылку из-под горькой нашли. Очень это удивило нас всех, ведь Анныч-то хмельного в рот не брал. Колхозники все, как одни, заявляют — истребление. После него дела пошли больно страшные. Кому вера была в народе? Аннычу. Кто город лучше знал? Анныч. И дела эти Аннычу сподручны, колхозные, делюга он известный. Теперь Санька наш старается.
— А народ так в лугах и живет?
— Друг с дружкой воюют на два стана, бишь, на три. Оно и не разберешь, на сколько станов, — артельщики канашевские больно на наших злы, а в народе поддержку имеют. Слышите, галдеж в лугах...
Парунька услышала крики, идущие с лугов. Она сбросила ботинки с ног и, как была в черной юбке и белой кофточке, в шляпке, заторопилась в луга отыскивать Марью.
Ногам, привыкшим за несколько лет к обуви, было жестко.
Дорога шла мимо колхозного поселка Малая Данилиха. Поселок стоял на отшибе. Раньше тут был пустырь, на нем в праздники сходились драться зверевские парни с немытовскими. Было странно видеть тут линию амбаров и тесовые дворы. Под деревянным навесом стояли машины: фордзоны[204], две жатки, несколько двулемешных[205] плугов.
Парунька вспомнила все, что было читано ею про новую мужичью жизнь, она поймала себя на мысли, что для своей родной деревни, которую она считала самой старозаветной, не допускала она таких изменений. И оттого, что ошиблась, стало приятно.
Деревянные широкие пятистенные дома, расположенные одаль один от другого, видом своим отличались от сельских, и было приметно — у всех окна прорублены на юг. Весь гурт построек был окружен деревянной оградой, по ограде насажены тополя: они кудрявились и придавали местечку вид, вовсе не схожий с деревенскими улицами, в которых росли, бывало, только ветлы, очень старые, годные разве только на топливо. Это был новый артельный поселок.
«Это есть не кто иные, как те же кулаки, и они прочно осели на лучших местах и обманывают Советскую власть», — припомнила Парунька фразу из газетной статьи. Она ускорила шаг, миновала мельницу и подборок[206] и вышла на опушку к шалашам косарей.
Парунька берегом реки прошла к дальним шалашам и увидала подле ручья бабу с ребенком. Наклонясь, баба прихватывала из ручья пригоршнями воду и плескала в лицо парнишке. Он взвизгивал и отбивался руками.
— Тетенька, где тут артельщики? — спросила Парунька мягко.
Баба поднялась и, отпустив парнишку, стряхнула с рук виду. Потом она вытерла подолом лицо парнишке, тем же местом подола осушила руки и, приглядевшись, ответила:
— А ведь это ты, Паруха? Вот диковина. Рада тебе, радехонька, — встрепенулась баба. Она подняла обеими руками мальчонку, отнесла его на ровное место подальше от воды и поставила в траву так, что он по колено утонул в ней. Парунька признала Марью.
— Нежданно-негаданно — гостья небывалая, — говорила Марья, в радости ударяя руками по бедрам, подходя к Паруньке ближе и рассматривая ее. — Батюшки, матушки, и на девку непохожа к городском-то одеянии.
— Да и ты уж не та, — ответила Парунька, обнимая ее за плечи. — Пойдем к шалашам. Твой это карапуз?
Она взяла парнишку на руки, понесла, вглядываясь в лицо, пробуя отгадать в нем природу отцовства.
— Вот, скажи, пожалуйста, ни на шаг не отстает от меня. Оставляю с бабушкой, так ревмя ревет. С собой на сенокос брать доводится, — говорила Марья. — На собрание сельсовета и то его с собой таскаю.
— Вылитый Санька! — сказала Парунька.
— Все так говорят.
У шалаша сидел Василий. Он пробивал косу. Спокойно погладив своей ладонью ладонь Паруньки, сказал:
— Приехала?.. Надо, надо. Живы, здоровы?
Парунька села рядом на разостланный подле потухающих углей чапан.
— Плох у нас отдых только, вот задача. Галдеж один. Все государственные дела решаем, как в городе: собрание за собранием шпарим... Не живут — торопятся.
Он покрутил головою, плюнул в ладонь, и снова раздалось звонкое тяпанье молотка о сталь. Марья уселась рядом с подругой.
— Плоше нашего отдыха не сыскать, — сказала Марья.
— То-то я гляжу, народ в лугах, а скошенного не видно.
— Трое суток сидим вот так, без дела, одни дискуссии. Дело-то такое получилось. Нам, артельщикам, выделили клин ближе к реке, где пырей выше, где место посырее, погуще трава. Приезжал человек из волости, землемер. Нарезал, а мукомольцы крик подняли: «Нам тоже режь, такая же артель». А единоличники говорят: «Грабь нас с обеих сторон. Мы что, в поле обсевки али нерусские?» — и тоже в обиду. Тут пропечатали в газете, что мы ложные колхозники. Ухватившись за это, единоличники кричат: «Коли на то пошло, мы тоже вступаем в артель для видимости, чтобы получше землю получить». А время идет, косить надо. Из рика приходила бумажка — не препятствовать нам в работе, а Вавила Пудов да Карп стоят на своем, что равенство, мол, должно быть между артелями. Обе советские. В Совете теперь председательствует Яшка Полушкин, скользкий человек, не понять, какую руку держит. Он тоже говорит: «Обе советские». Наши приступают мерить, а единоличники тоже кричат: «Не моги, пересмотр этому делу будет». Вот и сидим, выжидаем. Александр уехал, другой день в районе. Без Анныча пошло много хуже. Начинается драка лютая, и чем дальше, тем больше. Вот слышишь, опять шумиха. Каждое утро митинги.