Восемьдесят человек таких испытуемых прошли лабораторию Милгрэма. Двадцать семь из них под давлением группы согласились наносить удары выше ста пятидесяти вольт. Интересно, что в параллельно идущих контрольных опытах (когда вопрос о мере наказания каждый испытуемый решал самостоятельно) до такого уровня дошли только двое. Яркая, не правда ли, иллюстрация давления потребности быть со всеми и как все?
А теперь — о мотиве прямо противоположном.
Павлов, почитавший в исследователе главным «наблюдательность, наблюдательность и наблюдательность», не мог пройти мимо странного поведения одной своей подопытной собаки. Приветливая, ласковая и послушная, она превращалась в исчадие ада, как только на нее надевали лямки и устанавливали в станок для опыта (не болезненного, не страшного ей любого опыта). Она металась, безостановочно выла и лаяла, остервенело грызла ремни. В это время враждебная всем, она тут же теряла всякую агрессивность и злобность, спрыгнув со станка на землю. Павлов предположил у живых существ наличие рефлекса свободы, преувеличенно развитого у наблюдавшейся собаки, и написал об этом специальную статью. Многократно оспоренная впоследствии, столь же часто поддержанная, его гипотеза, говорят психологи, во многом правдоподобна. Ибо если и отсутствует в человеке специальная обособленная потребность в свободе, то острое и яркое проявление какой-то из сокровенных его необходимостей выглядит вовне именно так. Человеку свойственно глубочайшее стремление поступать по собственной воле, думать и решать самостоятельно, а главное — непременно ощущать наличие этой свободы. Если в чем-то и передавая, вручая кому-либо право решать вместо себя, то и это делая добровольно, по собственной склонности и признанию, по собственному нежеланию нести бремя выбора и ответственности. Навязанность и принуждение, давление и зависимость человек воспринимает как ущемление, как гнетущее неудобство и соответственно своим возможностям реагирует на них.
Существенно и важно, что потребность в свободе непрерывно и неминуемо входит в противоречие с потребностью в человеческой общности, объединенности, причастности. Схватка двух этих могучих мотивов — удел душевной жизни любого. Исходы ее разнятся у разных людей в зависимости от личности, общества, самой атмосферы времени и конкретной ситуации.
Двигаясь дальше по обобщенному перечню мотивов и устремлений, подчеркнем еще раз (это скоро понадобится нам) противоречивость тех глубочайших пружин, о которых мы упоминали.
Человеку свойственна потребность отдавать — не менее острая, чем брать, — но отдавать со смыслом и знать, во имя чего. Человеку жизненно необходимо принадлежать — не менее, чем быть свободным, — но принадлежать по собственной склонности и воле. Человеку жгуче необходимо одобряющее спокойствие совести — вопреки всем жизненным ситуациям, в которые он попадает.
Здесь никак (употребив слово «совесть») нельзя не упомянуть о явной (и тем не менее остро дискуссионной) альтруистической потребности человека — о мотиве, тоже противоречащем многим другим. Не имея ни права, ни желания ввязываться в профессиональные споры, напомню лишь о некоем явно существующем душевном механизме, побуждающем людей помогать друг другу даже в ситуациях, чреватых гибелью спасителя. И бессмысленно приводить примеры, ибо нет им числа в истории человечества. Знаменательна для этой темы классическая фраза мудрого циника: «Бойтесь первых побуждений души, они всегда благородные».
Обратимся к прямым экспериментам на крысах (классически безжалостных животных).
Опыт этот производился в лаборатории физиолога Симонова, сравнивались в нем (сопоставлялись) исконный страх крыс перед открытым пространством и… их способность к состраданию (сочувствию, сопереживанию, жалости, — какое слово ни отыщи, все равно оно будет понятием из словаря человеческих переживаний). Крысы запускались в помещение, размер которого явно пугал их, и они немедленно бежали в специально сделанный для них небольшой домик. Только пол в этом домике был педалью, нажав которую, крыса замыкала электрическую цепь, и сильные удары током сыпались на другую крысу, находящуюся за тонкой и прозрачной перегородкой. Крики боли были слышны, корчи от боли — видны крысе, забежавшей в домик. Связь между забеганием в домик и немедленным началом страданий за перегородкой крысы улавливали очень быстро. И что же? Треть из них (а всего их было много — больше сотни) сразу перестала ходить в домик — вопреки своему природному страху перед открытым пространством. Треть (немного даже больше) перестала пользоваться домиком после того, как сами попробовали мучения под током. Треть продолжала забиваться туда, хотя тоже познакомилась с ударами тока.
Самая удивительная здесь, конечно, первая группа. Интересно (и очень важно) заметить, что при подробном изучении именно у этих крыс оказалась высокая исследовательская активность, низкий уровень агрессивности и низкий показатель страха.
Симонов пишет: «Эта способность, по-видимому, представляет самостоятельную линию эволюции, «вертикаль», пронизывающую все этажи животного мира». Доходящую, естественно, до человека, добавим мы, и становящуюся в нем еще одним властным мотивом поведения. Гармоничным или противоречащим другим душевным пружинам.
А теперь о несколько ином.
Наш пещерный предок, тратя все усилия и время на жестокую борьбу за жизнь, оставил, однако, образцы прекрасного искусства. Наскальная и пещерная живопись, дошедшая до нас, — лишь ничтожная часть того, что рисовали и, возможно, лепили эти люди. А какие песни они пели — нам уже никогда не узнать. А пели наверняка. И о музыке — только догадываться по сохранившимся инструментам. До сих пор спорят ученые о назначении первобытного искусства, отчего-то уверенные, что, поскольку времена были тяжкие, от искусства непременно должна была являться практическая польза. Или хотя бы вера в нее.
Однако, оставив специалистам этот уже неразрешимый и оттого вдвойне увлекательный спор, согласимся, что не было с той поры ни одного кратчайшего момента в истории, когда человек — в любом уголке планеты — обходился вовсе без искусства. И расцветало-то искусство неисчислимых видов лишь оттого, что всегда у него находился зритель, слушатель, соучастник и сопереживатель. От младенчества до старости, меняя обличия, сопровождают человека цвета и звуки, линии и формы. Сама природа — великий мастер гармонии, и ее высшее творение получило в дар способность и потребность эту гармонию с наслаждением воспринимать. И, похоже, настаивают исследователи человеческой личности, что тоска, апатия и общая угнетенность, многократно описанные самыми разными заключенными разных эпох, развиваются не только из-за лишения свободы и общения с людьми, но и вследствие однообразной серости казематов. С ними спорят. Но целебное воздействие на человеческую психику яркой цветовой гаммы — даже просто окраски стен — столь убедительно показал в своих опытах еще Бехтерев, что сегодня это просто стало одной из лечебных методик и успешно применяется во всем мире.
Эстетическая потребность хотя существует в нашей психике явно и неоспоримо, часто подвергается уважительным по форме и убийственным по сути попыткам растворить ее в общей потребности познания. Доводы приводятся солидные и красивые: например, что искусство — это просто такой отличный от научного способ постижения мира, отчего вполне справедливо приписать эстетические устремления где-нибудь по ведомству любопытства и любознания. А на самом деле в этой логике скрыто содержится давно опровергнутый тезис о том, что хорошо сшитые сапоги выше Шекспира. Нет, скорее всего она существует сама по себе, эта счастливая чисто человеческая потребность, вовсе не обслуживая какую-нибудь вышестоящую. Иногда она вдруг ослабевает, будто вянет, и тогда большие группы людей становятся лишь потребителями искусства, соответственно и относясь к нему. Но в каждом личном случае утрата резко сказывается на самых разных других качествах обделенной личности. И, будто реагируя на противоестественную недостачу, с острой жаждой тянется к эстетическим переживаниям следующее поколение. Потребность в прекрасном — прекрасная потребность и, кажется, неистребимая в человеке.