С войны письма приходят редко. Ждут, ждут солдатки — нет весточки. Элим-Челим опять начал стращать своих снох, что-де, погодите, скоро женюсь.
Палли вернулся было из леса, а в самом начале лета и его призвали в Красную Армию. От него письма еще идут, а вот Киргури писать перестал.
Неунывающая Праски обеспокоилась, но пока не очень-то горевала. И в прошлые годы, бывало, муж подолгу не писал. А когда письмо пришло, нашелся и сам Киргури. Нашелся и — снова потерялся: словно в прятки играет… Потому-то не убивается пока Праски. Не только от Киргури, но и от других, призванных вместе с ним, писем нет как нет.
«Не сразу же все, в один день, погибли», — утешает себя Праски. — Теперь, что бы ни было, я не виновата, пусть пеняет на себя. Другие, вернувшись с солдатской службы, больше года жили в селе. Многие отделились, построили свои избы. Теперь их жены от свекра или там от свекрови не зависят. А он вернулся домой, пожил четыре месяца и поминай как звали, в лес подался. А теперь армия. Я и сама могу убежать, не удержат…»
В голове Праски всегда дул ветер. А на этот раз уж не Анук ли повинна в том, что Праски мечтает о самостоятельной жизни?
В пору летней страды Анук приезжала из города, работала в поле. Однажды попыталась собрать молодых женщин. Пришли только солдатские жены. Говорила им Анук о том, что Советская власть освободила, раскрепостила женщину, что теперь жены равноправны с мужьями. А те думали о другом, у них совсем иные заботы: «Когда мужей отпустят домой? Когда кончится война?»
Разошлись с собрания и забыли слова Анук. И только Праски все это крепко запомнила. Став «равноправной с мужчиной», она перестала слушать свекра, грубила невестке, начала варить в баньке кумышку. Сама сварит, сама и пьет.
— Дура! — укоряет свекор. — Огда власть не запрещала, не варила. А что теперь? Хочешь в тюрьму угодить.
— Пусть сажают, не… страшусь, хоть… умышкой отведу д… ушу, — отвечает Праски, как всегда передразнивая Элим-Челима.
…Девятнадцатый год не принес облегчения Советской республике. Иностранные государства изо всех сил старались погубить молодую республику.
Отголоски гражданской войны, словно волны разлившегося моря, захлестнули и Чулзирму. Весной всех, кому исполнилось девятнадцать, призвали в Красную Армию. Как раз перед страдной порой ровесники Румаша, распевая солдатские песни, через Ольховку строем отправились в город.
Мужчин в селе снова поубавилось. Захар Тайманов как в воду канул. Вскоре и Шатра Микки уехал.
«Камунов всех на войну забирают. У Советской власти выдохлись силы», — поговаривали на селе.
А другие высказывались иначе:
«Камуны сами добровольно уходят на войну. В деревне работали ради народа, теперь пошли защищать народ».
Эти говорят без страха, открыто перед всеми. Те — с опаской, шипят исподтишка…
Не вернулся из города Шатра Микки, сельский Совет остался без руководителя. Как раз в это время приехали в село люди, которые весной отбыли к Колчаку за деньгами.
Насчет девяти чулзирминцев, сидевших в тюрьме, уездные власти терялись, не знали, что и предпринять. Весной Кутяков отправил их из Тоцкого на усмотрение здешнего трибунала. Бумаг с ними не было. Никто не знал, за что их судить…
По показаниям самих крестьян, среди них были одни бедняки и батраки. Один говорил: «Бедняк. Меня Пуян-Танюш позвал как свидетеля». Другой уверял: «Батрак я. Меня хозяин заместо себя отправил». И — смех, и — горе. Самим им вроде доверять нельзя (к Колчаку за деньгами отправились!), но и документов, доказывающих их виновность, никаких нет…
В конце концов самому Захару Тайманову и пришлось вызволять своих злополучных земляков. Он, выручая их, даже не упомянул о бумажке ревкома, промолчал и о бунтарском сборище весной. По настоянию Захара их отпустили, а с самого Захара взяли подписку, как с поручителя.
Нисколько не колеблясь, Захар взял это на свою душу и тут же отправил два письма: в Ключевку, к Радаеву, и в свое село, на имя Тараса. Радаева предупредил: мол, возвращаются в село куштаны, а сыну сообщил: идет добровольцем в Красную Армию, а бумагу ревкома, что хранится на дне сундука, просил отнести Шатра Микки.
Получив письмо от отца, Тарас не заплакал. Но Лизук, узнав, что муж вызвался идти на войну, изрядно погоревала. Ключ от сундука, уезжая в город, отец оставил Тарасу. Мальчик нашел приговор ревкома.
Шатра Микки бумаги у Тараса не взял.
— Я тоже ухожу в Красную Армию, — сказал он, — приговор ревкома храни у себя.
В доме Микки пичче плакала Пазюк, дома мать места себе не находила. Куда теперь деваться Тарасу? И ревкомовская бумажка беспокоила мальчика. Как ее уберечь? Тарас побежал в Заречье, к невестке. Оля прочитала приговор ревкома, обрадовалась, что там упомянут Фальшин, и сказала:
— Ладно, Тараска, это очень ценная бумага. Я сама ее спрячу.
То, что Захар не вернется домой, Олю не удивило. Бумага, призывающая коммунистов добровольно идти в Красную Армию, пришла и сюда…
Хаяр Магар, приехав из города, три дня подряд заставлял топить баню. На горячих камнях морил тюремных вшей, до одури парился веником. Но селу еще в девяти дворах среди недели дымились бани — субботы хозяева не дождались. Эту неделю в Чулзирме окрестили «банной неделей», а другие прозвали «кулацкой».
А Тимрук, как всегда, не унывал и пустил по селу складные слова:
— Неделя камуны прошла, кулацкая неделя пришла. Пошли на войну Микки и Захар, со вшами воюют Танюш и Магар. Замана!
Мнение Тимрука определить было сложно, кого он одобряет — «камунов» или кулаков. Л что сам в действительности думает? Когда ушли белочехи, он плясал от счастья посреди улицы — все видели. Во время скандальной сходки вроде остался в стороне.
— Ведь из этого Заманы может получиться человек саманы, — сказал как-то Ахтем-Магар Захару. — Хорошо было бы совсем перетянуть его на нашу сторону.
У Захара и времени-то не оставалось пристальнее понаблюдать за Тимруком. А Шатра Микки не очень-то одобрил предложение Магара, даже выразил сомнение, напоминая, что Тимрук «выпивает вместе с богачами». Захар все-таки стал присматриваться: «Тимрук не богат и не беден. Середняк. Народ прислушивается к его шуткам. Человек очень неглупый. Читает газеты. Надо начистоту с ним поговорить». Так он наметил. Но осуществить замысла не успел.
То, чего не успел Захар, неожиданно вдруг завершили Радаев и Арланов.
Новый учитель пришелся сельчанам по праву. Открытая душа, любит пошутить, по-чувашски говорит, правда, чудновато, неточно, с акцентом, что ли, — но он ведь из дальнего края.
Тимрук, у которого изба на горе, спускаясь в село, неминуемо проходит мимо дома Ятросовой. А ведь Арланов квартирует.
Тимрук, завидев учителя, поздоровается, брякнет что-нибудь смешное, крикнет:
— Замана!
Однажды из открытого окна дома, когда мимо брел Тимрук, ему особенно приветливо улыбался бритоголовый учитель. До того Тимрук в дом не заходил. Но в этот раз учитель зазвал его.
Постояли друг против друга и, скаля зубы, помолчали.
Первым не выдержал Тимрук — выкрикнул вычитанную сегодня из газеты фразу:
— Пролетарий — на коня!
Учитель расхохотался:
— Присаживайся, пролетарий. Давай почаевничаем.
— Чай любят русские, чуваш пьет чай… если нет кумышки, — и тут же сообразил, что не к месту упомянул про самогон. — В избе Ятросовой живут камуны, и кумышки они не пьют. Поневоле будешь чай пить, если поднесут.
— Газеты читаешь, а сам красивое слово коверкаешь. Научись говорить — ком-му-нисты, — поправил его Арланов.
— Без тебя знаю, — проговорил Тимрук, передразнивая Арланова тем странным акцентом, с каким тот говорил. — Если речь идет о Шатра Микки, то это — камун. Если о Евграфе Архиповиче, то — ком-му-нист.
— Я еще не коммунист, Владимир Наумович, как и ты — лишь сочувствую.
Хотя до сих пор Тимрук и Арланов с глазу на глаз не беседовали, а оказалось, друг друга знают по имени и отчеству, оба порадовались: учитель — за то, что чулзирминец правильно выговорил, а Тимрук — потому, что учитель и его включил в число сочувствующих. Он несколько обижался и даже беспокоился, что «камуны» вроде чуждаются. Если бы, как предлагал Ахтем-Магар, поговорил бы Захар с Заманой по душам, Тимрук, возможно, коммуне оказался бы преданнее многих.