Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Читая этот нежный и грустный роман, я вдруг осознал, что больше всего ценю в литературе именно метафоры. В конце концов, мы и читаем только ради того, чтобы увидеть картинку, так что противопоставление литературы и кинематографа неправомерно. Романы — те же фильмы, последовательность склеенных друг с другом кадров. Часто именно картинка и остается у меня в памяти, стоит закрыть книгу. Вот вам знаменитый пример — первые страницы «Пены дней» Бориса Виана, на которых он описывает, как парень причесывается: «Янтарный гребень разделил его шелковистую шевелюру на тонкие оранжевые пряди, напоминающие борозды, которые вилкой прокладывает веселый пахарь на блюдце с абрикосовым конфитюром» [106 —  Пер. Л. Лунгиной.]. Еще одна пищевая метафора? Ну да, потому что сравнение персонажа с чем-нибудь съедобным — лучший способ добавить ему аппетитности. Вспомним набоковскую Лолиту с ее красным, как обсосанный леденец, язычком; вспомним малышку Сиси Каффри в «Улиссе» Джойса и ее «пурпурные, как спелая ежевика, губы». Кто сказал, что сравнение хромает? Может, и хромает, но искусство вообще неразумно, и ничто не вызывает во мне большего восторга, чем эти дерзкие находки, заставляющие взглянуть на людей иными глазами. Колетт — это Арчимбольдо от литературы, ей повсюду мерещатся плоды! В книге «Я всегда верен принципам», изданной в 2010 году, американский писатель Дэвид Седарис так описывает свою пожилую соседку: «Внимание в ней сразу привлекали очки, обмотанные лейкопластырем, и слегка выступающая вперед нижняя челюсть, похожая на не до конца задвинутый ящик стола».

Между камбалой Колетт и ящиком Седариса прошел век; юмор стал другим, и, само собой разумеется, нам уже хочется съесть не старушку-соседку, а Лолиту. Тем не менее излюбленной игровой площадкой для писателей остаются человеческие лица. Писатель — тот же портретист. Он не просто пишет фразу за фразой, но и отмечает детали, характеризующие того или иного человека. Слова становятся фотоснимками. Чемпионом в этом виде спорта был Бальзак: в самом начале «Златоокой девушки» лица предстают в виде города. «Увлекаясь положительно всем, парижанин в конце концов теряет способность чем-либо увлекаться. Ни одно яркое чувство не осветит его истасканное лицо, и оно становится серым, как пропылённая и продымлённая штукатурка домов» [107 —  Пер. М. Казас.]. Цель каждого, кто достоин именоваться писателем, в том, чтобы увидеть в лице камбалу, варенье, конфету, плод, ящик стола или дом.

//- Биография Колетт — //

По мнению Пьера Мака Орлана, Колетт (1873–1954) была «самой свободной женщиной в мире». Сидони-Габриэль Колетт — романистка, автобиограф, литературный критик, издатель и манекенщица, дочь Сидо, жена Вилли, затем Анри де Жувенеля и Мориса Гудеке, мать Бель-Газу. Ее творчество включает более чем 40 томов — четыре десятка книг, в которых она повторяет одно и то же: «Любовь — малопочтенное чувство». С 1900 по 1904 год была литературным негром у первого мужа, работая над серией книг о Клодине: «Клодина в школе» («Claudine à l’école»), «Клодина в Париже» («Claudine à Paris»), «Клодина замужем» («Claudine en ménage»), «Уход Клодины» («Claudine s’en va»). Затем отправилась в свободное плавание, в 1905 году выпустив первую книгу, подписанную Колетт, — «Диалоги животных» («Dialogues de bêtes»). Из-под ее пера рекой потекли самые чувственные романы ХХ века: «Распутная простушка» («L’Ingénue libertine», 1909), «Странница» («La Vagabonde», один из первых романов о разводе, 1910), «Оковы» («L’Entrave», 1913), «Ангел мой» («Chéri»,1920), «Ранние всходы» («Le Blé en herbe», 1923), «Конец Ангела» («La Fin de Chéri», 1926), «Рождение дня» («La Naissance du jour», 1928). Она постоянно сравнивала людей с животными, а животных — с растениями. От чтения Колетт просыпается аппетит. Писать, как она, попросту невозможно. Сегодня самый модный парижский бутик по-прежнему носит ее имя.

Номер 11. Курцио Малапарте. Шкура (1949)

Я живу в мире, раздираемом войнами, но нисколько от этого не страдаю. Я не чувствую окружающей жестокости, потому что вырос в защищенной стране и в мирное время. В войнах я ничего не понимаю. Я видел войну в кино и по телевизору: нелепый треск пулеметов, разрывающий темноту свет трассирующих пуль, телеуправляемые бомбардировщики. Югославия: груды трупов, этнические чистки; обычные люди ежедневно убивают друг друга на зеленых лужайках, а потом хоронят убитых в черном лесу. Кажется, нечто похожее происходило и в моей стране незадолго до моего рождения. В Ираке американцам потребовалось высадить несколько контингентов солдат, чтобы сместить усатого диктатора. Как во Франции в 1944-м. В Палестине танки стреляют по молодым ребятам, кидающим в них булыжники. Мы растем, глядя на эти картинки, которые нам ни о чем не говорят. А сегодня — Ливия.

Я целыми днями ломаю себе голову над вопросом: зачем этому новому веку литература? Прекрасно понимаю, что вопрос глупый. Искусство бесполезно, и всякий раз, пытаясь доказать обратное, оно связывает себя по рукам и ногам. Манихейские романы, политическая живопись, официозный театр, коммунистическая поэзия… А, ладно, рискнем. Моя теория (заимствованная из «Искусства романа» Кундеры) заключается в следующем. Возможно, литература служит для выражения того, что нельзя выразить иными средствами. «Смысл романа в том, чтобы сказать то, что можно сказать только в романе». Я более или менее убежден, что Кундера имел в виду совсем другое, но пускай; лично я делаю из его слов свой вывод: роман должен пытаться описать то, чего не может показать картинка. Например, 11 сентября, японское цунами, войну в Ливии. Малапарте выбрал войну в Италии.

Война — это судьбы. Это груды тел и бесконечное горе отдельных людей. Как же можно об этом писать? Ответ писателя: очеловечивая (так Стендаль в «Пармской обители» описал битву при Ватерлоо). Война — абстракция, иначе она была бы невозможна. Как только солдаты превращаются в людей, они начинают брататься. Разве можно убить себе подобного, зная, что у него есть дом, дети, имя, что ему так же страшно, как тебе? Литература — прямая противоположность войне, потому что, вместо того чтобы уничтожить врага, проявляет к нему интерес. Военный жаргон стремится аннигилировать реальность: например, нам говорят о «сопутствующих потерях», тогда как на самом деле речь идет о том, что на глазах у матери сгорели восемь детей. Роман для того и нужен, чтобы описать этих восьмерых детей, погибших на глазах у матери, по возможности рассказать о каждом — какой у него был характер и какого цвета волосы — и показать, как вела себя при этом мать: окаменела, впала в истерику, залилась слезами или стояла молча. Куда именно попала бомба — в окно больницы или на крышу дома? Какая в тот день была погода — ясная или пасмурная, холодно было или тепло. А шумы? С каким звуком летит баллистическая ракета? Свистит она или завывает? Глухо или пронзительно? Заглушает ее вой детские крики или нет? И чем пахнет пылающий город — горелой свининой, смрадом гниения или дерьмом? Ну, довольно. Полагаю, вы уже поняли, к чему я веду. Малапарте удалось то, что не получилось у Хемингуэя. В своих романах «Прощай, оружие!», «Фиеста („И восходит солнце“)» и «По ком звонит колокол» американец попытался показать войну в Италии, Франции и Испании. Но его учение об айсберге держало его на дистанции от творившегося ужаса. Невозможно писать о войне, оставаясь чистеньким. Не запачкав рук, не создашь военный роман. Малапарте это хорошо понимал (в «Шкуре» он упоминает о подавленном настроении, в каком Хемингуэй в 1925 году сидел на Монпарнасе в кафе «Селект»). Потому-то его герой отвергает героизм.

«Шкура» Малапарте — это готическое полотно, от которого веет Гойей, Иеронимом Босхом (и даже карликами Веласкеса!), Брейгелем и Фрэнсисом Бэконом. Малапарте выражает точку зрения побежденных, прикидывающихся освобожденными. Неаполитанский народ в «Шкуре» — это нормандец июня 1944-го или ливиец 2011-го. Если я хочу разобраться в сегодняшних событиях, я обязан прочитать этот опубликованный в 1949 году роман, действие которого происходит в Неаполе осенью 1943-го. «Шкура» — автобиографический, раблезианский, сюрреалистический, абсурдистский и выспренний роман. Только при этих условиях его и можно вынести. Потому что то, о чем он повествует, невыносимо, гнусно, мерзко (дети, забивающие гвозди в головы немецких солдат; девственница, которую американская солдатня лишает невинности пальцами, и т. д.). Если бы тот или иной автор более или менее достоверно описывал войну, читателя выворачивало бы на каждой странице. Курцио Малапарте нас тоже пугает, но он хочет, чтобы мы дочитали его книгу до конца. Вот почему он притворяется побежденным. Часто писатель-баталист — это победитель, косящий под лузера. Если бы он проиграл по-настоящему, то писать роман было бы некому! Хичкок в свое время сказал Трюффо: «Невинный в виновном мире». А что говорит Малапарте? «Виновный в мире, виновном не меньше меня». Иными словами, он сознательно занимает позицию за пределами добра и зла.

60
{"b":"182407","o":1}