Никому не дано понять ночь. Люди, которые каждый день ходят на работу, которым хватает мужества (или чувства долга), чтобы вставать по утрам, ни за что не поймут тех, кто никогда не спит и ничего не ждет от светового дня, — тех, кто просыпается в половине седьмого вечера, провонявший табаком, алкоголем и разочарованием, и упорно занимается саморазрушением, лишь бы спрятаться от одиночества. Но Ален Пакадис не просто рассказывал о ночи — он вносил на газетные страницы поэзию.
Вот для того-то и нужны светские хроникеры! Мы полагаем, что они составляют списки звезд и сочиняют залихватские подписи к фотографиям, порой неизвестно зачем отвлекаясь на каких-то пьяниц, возомнивших о себе бог весть что, тогда как на самом деле они стремятся совсем к другому: описать страхи элиты и способ существования новой аристократии, тайком протащить в газету фривольную роскошь, прихватив в качестве безбилетного пассажира еще и стиль. Пруст, Фицджеральд, Саган, Агата Годар и Бертран де Сен-Венсан — все они бойцы одного и того же невидимого фронта! Дух современности может найти концентрированное выражение в самой никчемной вечеринке. Что же делал Пакадис в своей отвязной панк-манере? Да просто-напросто сочинял роман, то есть вел нечто вроде репортажа, обладающего собственной тайной. Черные очки позволяли ему видеть то, чего не видели другие: «Серебряные веки и лунный цвет лица — спутники любви и смерти» (11 июня 1975). «Реальности не существует; за фасадом, за внешней оболочкой — пустота; меня нет, как нет и вас, читающих эти строки» (июнь 1979).
Отныне, чтобы пустить пыль в глаза молодым кретинам, незнакомым с творчеством ершистого Пакадиса, мне, пожалуй, будет достаточно рассказать одну историю. Как-то вечером, это было в 1985-м, я встретил Алена Пакадиса в квартале Бержер, — он в одиночестве стоял у колонны и плакал. Плакал он потому, что его не пустили во Дворец. От его вечернего костюма с нацепленными флюоресцирующими беджиками несло блевотиной. По-моему, он даже успел наделать в штаны. Шмыгая сопливым носом, он пытался нюхать подобранный с земли комочек «спида». Человека, олицетворяющего то, что Франсуа Бюо назвал (в эссе, по большей части посвященном именно ему) «духом1970-х», дворцовая служба охраны вышвырнула вон, как какого-нибудь бомжа. Фабрис Эмаэр умер, освободившееся место заняли совсем не шикарные молодые люди, и Пакадис перестал быть для них желанным гостем. Он топтался у входа и, шамкая беззубым ртом, требовал бесплатной выпивки, хотя в любую минуту мог свалиться в коме. В те времена я не был достаточно знаменит, чтобы провести его на дискотеку, воплощением блеска которой он сегодня слывет. Ага, как же! Блеск, вашу мать, сказала бы Зази у Кено. Да его вышибли под зад коленом! Между легендой и реальностью лежит пропасть. Вспомним Фицджеральда в последние годы жизни — тогдашняя молодежь считала, что он давно умер. Керуак, Блонден, Буковски, Томпсон — все они превратились в пародию на самих себя. Лучшее, что можно делать с этими сильно покоцанными гениями, — читать их книги. Общение с ними — далеко не подарок. Придавленные грузом собственных персонажей, они полагали необходимым постоянно выеживаться, чтобы оставаться на высоте легенды. Существование обернулось для них тяжким бременем; а, что ни говори, быть убитым маской — хреново. Я ограничился тем, что посадил Алена Пакадиса в такси. Он сразу уснул, пуская слюни на стекло. Мне пришлось открыть окно, не то я задохнулся бы. Когда мы подъехали к его дому, он с большим достоинством пробудился, выбрался из машины и пошел прочь, держа спину подчеркнуто прямо, что свойственно конченым алкоголикам и людям, утратившим последнюю надежду. В своей книге он написал: «Занимается день; от этого мне хочется умереть». Несколько недель спустя он очистил помещение.
//- Биография Алена Пакадиса — //
Родился в 1949 году в Париже; умер 37 лет спустя в том же городе. Ален Пакадис — с его выходками, повадкой опустившегося ниже некуда пьяницы, черными очками на толстом шнобеле, но главное — с его свободой самовыражения, редкостной для газетной журналистики (с ноября 1975-го его колонка в «Libération» выходила под названием «White flash»[11], впоследствии была переименована в «Nightclubbing»[12], — олицетворяет литературный панк. Все репортеры светской хроники, пытающиеся в статьях показать себя в наиболее выгодном свете, в неоплатном долгу перед этим трэшевым меломаном и эрудитом, способным в одном предложении процитировать Бодлера и группу «Stooges», а кроме всего прочего, еще и блистательного интервьюера, сочувствующего и дерзкого одновременно, публиковавшего свои материалы в «Façade» и «Palace magazine». Сегодня нам известна причина его экзистенциального страха — его мать покончила с собой в 1970 году, толкнув сына в объятия светской тусовки и тяжелых наркотиков. Гомосексуалист, сидевший на героине, он, скорее всего, умер бы от СПИДа, если бы тогдашняя подруга-транссексуал не задушила бы его по его собственной просьбе. К несчастью, стремительная жизнь плохо совместима со старостью.
Номер 98. Виктор Пелевин. Хрустальный мир (1999) и Generation «П» (2001)
Тяжелые наступают времена: русские страдают от нашего остракизма, и я далеко не уверен, что в сознании многих слово «остракизм» не рифмуется со словом «расизм». Да, признаемся честно: русские для нас — это здоровенные дебилы, питающиеся водкой, разгуливающие в шапках и в обнимку со шлюхами, танцующие казачок на виллах Сен-Тропе и проливающие слезы по миллиардам, потерянным в результате последнего банковского кризиса. Образ бывших граждан Советского Союза вызывает у нас улыбку: на что еще они способны, если не продавать нам контрабандную икру или нефть да хрумкать толченое стекло, выдавая себя за бывших князей. При этом мы как-то забываем, что именно они придумали современный роман, следовательно, вполне может оказаться, что у живущих ныне русских писателей найдется пара-другая историй о своей новой империи — империи капитализма. Виктор Пелевин появился как раз вовремя, чтобы опровергнуть предрассудки, оскорбительные в первую очередь для нас самих. Этот истероидный романист служит живым доказательством того, что искусство не имеет границ: возьмите западное смятение, умножьте его на трагедию сталинизма и наступление материализма, и, боюсь, Булгаков покажется вам несколько старомодным.
«Хрустальный мир» — это сборник из шести рассказов, опубликованный в Москве в 1996 году. Что их объединяет? Галлюцинирующее письмо, вторжение в реальность иррационального, ощущение повсеместного бардака, пляска с призраками. Два накачанных кокаином солдата-параноика в разгар революции 1917 года случайно сталкиваются в Петрограде с Лениным; сумасшедшая колдунья устраивает браки с погибшими воинами; две московские проститутки неожиданно вспоминают, что они — бывшие партийные работники…
Проблема, стоящая перед современными русскими писателями, заключается в следующем: как рассказывать истории людям, которых тошнит от историй? Те, кто пережил крах сначала царизма, затем коммунизма, затем взрыв в Чернобыле и под занавес — расцвет олигархии, не верит уже ничему. Ни один другой народ не испытал столько разочарований на протяжении одного-единственного века. В России реальность так же переменчива, как сон.
Так какие книги предложить этим людям? Виктор Пелевин нашел свое решение: он описывает мир, в котором каждый элемент стоит другого. Камю называл его абсурдным, мы ограничимся термином «хаос». Пелевин творит фантасмагорическую транссексуальную литературу, одержимую постоянной проверкой самоидентичности и густо замешанную на бредовых видениях, в которых скрещиваются «Матрица» и Толстой. Его персонажи только тем и занимаются, что изучают свои паспорта, словно желают в очередной раз убедиться, что они действительно существуют.
Запад воображает, что русские от него отстали, но на самом деле они нас давно обогнали. Они не поверили в коммунизм, но и в капитализм они тоже не верят! Мы-то думаем, что русских восхищают наши витрины, тогда как они вызывают у них отвращение. Напрасно мы поглядываем на них свысока — по сравнению с ними мы наивные дети. Нам есть чему поучиться у кого-нибудь вроде Виктора Пелевина, потому что он гораздо больший скептик, чем мы сами. Он уже разочаровался во всех надеждах, включая те, что мы для себя еще даже не сформулировали.