В тот же вечер он угостил меня из своих запасов хлебом и салом, которого я давно не видел, а еще табаком. Принес мне и горячего чаю в своем котелке, тоже редкий деликатес по тем временам.
Ночью, когда все стихло, Сокол встал, сел в изножье моих нар и начал рассказывать свою историю. За убийство он был приговорен к каторжным работам, на этапе сумел «подмениться», но суровая зима принудила его под видом безымянного бродяги искать приюта в каторжной тюрьме. Было это в начале 1890-х. Переведенный после трех лет тюрьмы в вольную команду, он скрылся со всею своею десяткой и с тех пор под именем Сокола обошел Россию, Сибирь, Туркестан и Кавказ, был старателем, разбойником и контрабандистом, видал хорошие и плохие деньки, познакомился и с другими тюрьмами.
Когда победила большевистская революция, он был в Москве. Там его прочили в комиссары, но он ушел и возвратился в Сибирь. Мне было очень интересно слушать, как этот человек сравнивает нынешнюю ситуацию с давней и что именно побудило его отвергнуть преимущества, какие при новом режиме обеспечивала ему собственная прошлая жизнь. Попробую воспроизвести его слова: «Я видел и слышал великого Ленина и огромное множество евреев, армян и разного сброда со всех концов света, слетевшегося в Россию как вороны на падаль. В Сибирь я пришел с надеждой, что эти стервятники не одолеют Урал, ведь в Сибири нет глупых голодных крестьян, фабричных рабочих, буржуев и богачей капиталистов. Здесь живут свободные и сытые люди, они работают сами на себя и знают себе цену. И чиновники и весь „навоз“ из России тоже мог тут набить себе брюхо. Мы ведь сами были разбойниками, но нас тоже кормили, и грабить нам было незачем. Нам давали все необходимое, если не в деревнях, то в тюрьме. С голоду никто не умирал, не то что мы в этой конуре. Однако и в сытой Сибири я нашел тех же стервятников. Чего не сумели взять глоткой там, они берут здесь силой, да еще требуют, чтобы ограбленный благодарно лизал им руки.
И кто тут теперь командует? Самого ленивого, самого никчемного в деревне назначают комиссаром, а коли в деревне не найдется такого мерзавца, так выпишут из России. Меня они считают таким же, но не на того напали. Я — Сокол Разбойник, а порядочный разбойник падалью не питается, он скорей предпочтет умереть, чем брататься с этими подонками…»
Через три дня его увели из нашей тюрьмы и расстреляли.
ПЕРЕД ЛИЦОМ СМЕРТИ
Экзекуции происходили в сарае, расположенном рядом с тюрьмой. Приговоренных к смерти ставили на колени, а затем стреляли им в затылок. Самое ужасное, что в сарае никогда не убирали. Некоторых арестантов в последнюю минуту почему-то опять возвращали в камеру. И они рассказывали об этом жутком месте. Расстреливали всегда по шестнадцать человек разом, потом на четырех санках отвозили трупы за реку и там закапывали.
В тюменской чрезвычайке заправляли не латыши, а австрийцы, немцы и русские. Моим следователем была жена венгра Фишера; она допрашивала меня и вела переписку с Барнаулом. И хотя никоим образом не шла мне навстречу, все же и не была откровенно враждебна. Наверное, чутье подсказывало ей, что я невиновен, никаких преступлений не совершал и латыши просто сводят со мною личные счеты, хоть я спас им жизнь, когда при наступлении Белой армии они укрывались у нас. И тем не менее, эти люди стали мне злейшими врагами. Если бы меня отправили в Барнаул, я бы определенно давно был расстрелян, но тут считали, что мне так и так долго не протянуть. Кто способен долго выдержать такое? На воде и хлебе, в скверном воздухе, средь грязи и болезней, в душевной тоске и тревоге о близких! Как-никак продолжалось это девять месяцев!
Многие попавшие в тюрьму вместе со мною и после меня давным-давно получили приговор, пали жертвой голода, болезней или душевного расстройства. До сих пор я полагаю, что выдержал все это лишь благодаря чудесному произволению Всемогущего. При всей кошмарности это время — самое возвышенное в моей жизни. Сколько мужества и душевного величия нередко открывалось здесь и сколь мелкими выглядели на этом фоне человеческие муки!
Благодаря некой незнакомой женщине я с голоду не умирал. Дважды в неделю мне передавали корзинку с едой, а иногда и с кой-каким платьем. Когда я спрашивал имя щедрой дарительницы, мне отвечали: «Клеопатра». Лишь впоследствии я узнал причину ее доброты. Клеопатра, старая гречанка, прожила бурную жизнь и теперь здесь, в Тюмени, хотела завершить свои дни в молитвах и добрых делах. На ее вопрос, кому она может сделать добро, ей сказали, что хуже всего приходится нам, заключенным. Так она узнала, что среди них есть старик граф, и решила о нем позаботиться, ведь в своей жизни видела много хорошего от графов и князей.
Комиссары-чекисты были одновременно и нашими судьями, они же допрашивали узников и решали, в какой мере те способны навредить большевизму. Такие беседы происходили в маленькой комнате, с глазу на глаз. Вот и меня однажды вызвали к одному из комиссаров, немцу по фамилии Вальд. Разговор наш имел мало касательства к моему делу. Он спросил мое имя, и я с удивлением услышал, как хорошо он информирован о моей семье. Он даже знал имение моих родителей и собирался проверить правильность моих показаний. «Почему вы хотите жить? — спросил он. — В нынешних и будущих обстоятельствах вам от жизни ждать нечего». Я объяснил, что, тем не менее, предпочел бы умереть на родине, а не погибать здесь скотским образом.
И вот мой час пробил, мне велели приготовиться. Вместе с четырнадцатью сокамерниками меня заперли в погреб, еще двоих должны были доставить из другого места. Днем к нам в погреб втолкнули семнадцатилетнюю девушку, Веру Козлову. Вся вина этой аптекарской дочки заключалась в том, что ее брат принадлежал к антибольшевистскому движению. Девушка была очень красивая, а к тому же обладала поразительно сильным характером и истовой верой. Как и нас, ее приговорили к расстрелу. Монах, оказавшийся нашим товарищем по несчастью, не выдержал, от смертельного страха на него напало что-то вроде пляски святого Витта. Как сейчас вижу: храбрая девушка сидит на нарах, обнимает трясущегося монаха и утешает, словно мать ребенка: «Ты же веруешь в Бога! После смерти нам будет так хорошо! А эта жизнь полна мерзости, сам видишь!» Она совершенно примирилась со смертью, при том что ей достаточно было лишь одного слова, чтобы выйти на свободу; при виде ее красоты комиссары изнывали от желания. Но девушка оставалась стойкой, сидела среди нас как неземное существо, как святая. Накануне вечером она вместе с монахом Невским пела трогательные песни, и вот один из комиссаров, отвратительный тип, бывший матрос, явился в погреб и, обведя взглядом нас, свои жертвы (ведь он любил проводить экзекуции собственноручно), сказал: «Вчера я слышал, как ты пела с этим монахом. Вот сейчас и споете для меня». Девушка видела наше уныние, хотела отвлечь нас и порадовать пением. Монах положил голову ей на колени, она тихонько запела, а он вторил на редкость красивым голосом. Надо сказать, что рот он при этом открывал очень широко. Комиссар прицелился ему в рот и сказал: «Видишь? Вот так я тебя и пристрелю нынче ночью. А с тобой, Вера, мы еще потолкуем с глазу на глаз».
Час проходил за часом, а за нами никто не являлся. Тревога росла с каждой минутой, вот-вот нас поведут в то жуткое место, где мы будем целиком во власти этих зверюг. Минула полночь, начало светать. В погреб вошел солдат и приказал мне следовать за ним.
В САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
Но повели меня не через двор к сараю, а вверх по лестнице в караульное помещение. Там какой-то комиссар грубо набросился на меня: «Только что из Москвы пришла депеша: как латвийский гражданин ты расстрелу не подлежишь. Латвийский посланник требует выпустить тебя, ты свободен»{137}.
Внезапного перехода от смерти к жизни мои измученные нервы не выдержали. То, чего не случилось при оглашении смертного приговора, произошло сейчас: я упал без чувств.