Наверное, франкам больше досталось от дождя, потому что они были в низине и поток пронесся по их траншеям после наших, зато мы хлебнули снега, ветра и холода — наши позиции располагались выше. Мы ничего не могли поделать, только жались друг к другу. Восемь ребят из моего взвода и я решили лечь в кучу, чтобы сберечь тепло. Чем ниже окажешься, тем меньше чувствуется ветер, это точно. Засунув руки в рукава, мы лежали вповалку в слякоти на камнях, нас грыз ветер, заметало снегом, во рту отдавало железом, и так перебивались до рассвета, когда выяснилось, что у некоторых мокрая одежда примерзла к земле и они не могут подняться. Трое умерли, четверо лишились пальцев на руках и ногах, одному потом пришлось отрезать уши. Я потерял палец на левой ступне и чуть не лишился первых фаланг на трех пальцах руки, но обошлось, хотя чувствительность к ним так и не вернулась. Имам умер во время молитвы — он стоял на четвереньках и лбом примерз к земле, а в стрелковой ячейке нашли замерзшего насмерть часового, который вцепился в винтовку, взятую «на караул». Меньше пострадали те, кто заставил себя ночь напролет ходить, а больше всех — свалившиеся в изнеможении. Стужа покалечила каждого, нас отвели в тыл, заменив другим подразделением, но только двое потом вернулись на передовую. Страшнее бедствия я не испытывал и, после того как смерть едва меня не проглотила, изумляюсь каждому прожитому дню. Мне не забыть обжигающую, пульсирующую боль, пронзавшую меня, когда я начал оттаивать, она ужасна, как и боль от холода. Примечательный момент в этой обиде, что нанес нам Аллах: через три дня, когда одежда разморозилась, вши ожили как ни в чем не бывало. Единственный плюс — у нас появилось мясо околевших мулов и ослов, что было приятно после стольких месяцев на оливках, хлебе и дробленой крупе.
После бурана произошло нечто удивительное — пропала дизентерия. Отныне никто не стонал от желудочных колик, не вытуживал в сортире жизнь вместе с кровавой слизью. Погода вновь стала чудесная, над Афоном и Самофракией светило солнце, будто мы никогда не ведали ничего, кроме покоя.
А вскоре однажды ночью исчезли анзаки и войска в Сувле. Сгинули, как призраки. Они оставили винтовки, которые сами в нас стреляли: к спусковым крючкам были привязаны банки, куда капала вода или сочился песок, и наполнившаяся банка тянула курок. Ранним утром на позициях, где мы положили австралийскую легкую кавалерию, рванула огромная мина, и еще было много ловушек, взрывавшихся, когда мы занимали траншеи. Зряшная злоба. Франки взорвали свои склады на берегу, но все равно столько осталось, что мы еще два года подбирали всякое снаряжение. Сохранилась и тушенка, которая ни нам, ни франкам особо не нравилась. В траншеях одни солдаты подготовили хохмы вроде винных бутылок с керосином, но другие оставили тарелки с едой и записки. Прочесть я, конечно, не мог, но вроде бы в них говорилось: «До свиданья, Джонни-турок, спасибо, что уважал Красный Крест, и помни: мы сами ушли, вы нас не выгнали». У меня сохранился листок, уже очень старый и пожелтевший, где, вероятно, написано: «До свиданья, Абдул».
Подозревая, что на юге англичане с французами тоже смоются втихаря, мы срочно перебросили туда свежие дивизии из Габа-Тепе и Арибурну, но франки снова застали нас врасплох. Они проводили штурмы и вылазки, создавая впечатление, будто никуда не собираются, и даже в ночь ухода отразили нашу атаку. Мы приготовили доски — перебираться через вражеские траншеи, и всякую горючку — поджигать лодки франков, но, стыдно сказать, после долгой и яростной артподготовки из новых немецких пушек, многие солдаты отказались идти в бой. Офицеры лупили нас саблями плашмя, но крики «Алла! Алла!» замирали на наших губах, и франки косили нас, застывших у брустверов. Такое уже было месяцем раньше. Я долго старался понять, почему так вышло, а ответ прост: месяцами мы сидели на оливках и хлебе, нас морозил холод и пекло солнце, мы маршировали туда-сюда, туда-сюда и досыта наслушались о мученичестве, мы неисчислимо видели смерть и муку, а с нами обращались, как с рабами или собаками, били и понукали, и мы слишком устали, чтобы опять бросаться под град поющих пуль и на колючие заросли заточенных штыков. Мы изнемогли и не желали воевать. Мне стыдно, как вспомню, что мы покрыли себя позором на глазах франкских солдат. Я знаю, многие наши солдаты переползли к франкам, чтобы сдаться. Но такие бойцы никому не нужны, их бесчестье достойно презрения, я не считаю их турками. Наверное, это были армяне, арабы или боснийцы, но не турки.
При отходе франки взорвали на берегу боеприпасы, отчего с мощным ревом взметнулся огромный гриб красного облака — неслыханный грохот, невиданное пламя.
Расскажу об одном печальном эпизоде, который меня поразил. У коновязи на берегу мы увидели брошенных франками лошадей и мулов — откормленных, вычищенных и ухоженных, с красивыми клеймами. Не имея возможности забрать с собой, франки пожертвовали любимой скотиной, чтобы не досталась нам: заботливо всех покормили, вычистили, а потом перерезали глотки или пристрелили. Однако некоторые солдаты приказ не выполнили — в кустах мы находили спрятанных осликов с большими котомками сена. И такое на войне случается — слабый огонек в беспросветном зле.
Что хорошо, на складах франков осталось очень много провизии. Смяв караульных, мы нахватали липких стеклянных банок с невероятно сладкими фруктами, которыми я обожрался так, что поплыла голова и заныли зубы. Остались горы муки, много хорошей материи и одежды. Солдаты, прежде ходившие в лохмотьях, теперь щеголяли в новых штанах, сметанных из франкских флагов, напялили австралийские шляпы и нарезали ремней из краг, отчего выглядели весьма живописно и причудливо. Офицеры ворчали из-за нашего невоенного вида, но прекрасно понимали, что выбора нет, поскольку мы в жизни не получали сменной формы. Моего нового командира убило, когда он открыл котел парового движка — оказалось, это начиненная мелинитом ловушка.
С уходом франков я словно чего-то лишился, ведь долгое время они были сутью моей жизни и страданий. Я убил очень много солдат (как снайпер, я обычно стрелял в голову, даже издали), а франки убили многих моих товарищей и лучшего друга Фикрета. Вначале были ненависть и безжалостные убийства, а потом франки и мы немного узнали и, наверное, полюбили друг друга, как бы странно это ни звучало. Я открыл, что неверные вовсе не обязательно дьяволы, хотя мог бы понять это раньше, ведь я вырос в городе, где полно всяких неверных, только не франков. До сих пор я с улыбкой вспоминаю, как франкские солдаты бросали нам банки с тушенкой, а мы набивали их камешками и кидали обратно с посланием «Будем скучать, когда вы уберетесь. Увидимся в Суэце», как делали черепахам маленькие прорези в панцирях, всовывали свернутые записки и подталкивали к окопам противника, как с обеих сторон палили для развлечения в мышь или крысу, появившуюся на ничейной земле, и возобновляли перестрелку, лишь угробив тварь.
С полуострова многих солдат перебросили на другие фронты, а я остался в гарнизоне. Почти два года мы подчищали все, оставленное франками.
Едва выдавалась свободная минута, я искал место, где похоронили Фикрета, но найти не мог. Земля быстро ожила, и вскоре даже самые знакомые места стали неузнаваемыми. Наши могилы не отмечались, как у франков, а убитых часто сваливали в ямы или зарывали в траншеях. Мы не франки, от трупов не избавлялись, и я почти всегда жил и воевал среди мертвецов. Ничего, притерпелись. Пленных франков, когда их вели по нашим траншеям, охватывал ужас, и мы принимали это за слабость.
Солдаты верили, что похороненного без белого савана в рай не допустят. Если так, много же призраков бродит у Чанаккале. Я привык, что повсюду в причудливых позах съежились не погребенные разлагающиеся трупы в клочьях обмундирования, под весенними дождями ржавеют винтовки со штыками, а в смолистых соснах поют на солнце желтые птички, будто ничего не произошло. Глядя на тела франкских солдат, я часто думал, кого из них убила моя снайперская пуля, и высматривал мертвецов с простреленной головой. Я потерял счет своим убитым, надоело считать, но две-три сотни наберется.