Мы с Фикретом поспели на передовую к тяжелым боям в конце лета, когда самая жара. Мы очень ослабли, и, наверное, не стоило нам возвращаться. Думаю, будь мы покрепче, Фикрет, возможно, оправился бы от раны. Но мы считали, надо проявить себя мужчинами, товарищей подводить нельзя, и наврали врачам-грекам, что нам лучше, чем оно было на самом деле.
Франки начали обстрел в душный безветренный полдень, разрывы снарядов вздымали огромные тучи пыли, висевшей в воздухе и застившей белый свет, в котором все тряслось и дрожало. Мне это особенно запомнилось, потому что разболелся зуб, и тряска от взрывов усиливала боль, пронзавшую голову при каждом ударе. Как будто с берега слушаешь нескончаемый рев шторма, только ревело громче.
Часа через полтора с начала обстрела мы поняли, что английские войска выдвигаются, их еще не было видно, но наши орудия открыли огонь по ничейной земле, надеясь уничтожить неприятеля на подходе. Наконец мы увидели английских франков и огнем вынудили их залечь. В результате атака захлебнулась. В другой части фронта австралийским и новозеландским франкам удалось ворваться в траншеи, два дня шел бой в темноте, наших полегло тысяч пять. Одновременно франки безуспешно атаковали из бухты Сувла, там их разбили.
Орудийный огонь поджег кусты, высушенные летним зноем. Раненые франки горели заживо и задыхались в дыму. Тех, кого не достал огонь, убили взрывавшиеся патронташи, но лучше уж так, чем страдать от муравьев в ожогах и ранах и ждать мучительной смерти на камнях среди горящих кустов. Мы часами слышали крики раненых. Неподалеку тоже шел бой с яростной стрельбой, небо заволокло дымом и пылью, пахло горелым мясом, пули свистели, как птицы.
Для лучшего обзора Фикрет забрался на лесенку — вроде не очень опасно, ведь в том бою мы косили франков, а не они нас. Вдруг он рухнул навзничь, и я на секунду подумал, что ему попали в голову. Я разрывался между желанием помочь ему и необходимостью огнем прижимать английских франков. Надо было стрелять, и Фикрета пришлось оставить. Я все время оборачивался, и казалось, с ним ничего страшного. Разбросав ноги и уставившись в стенку траншеи, он сидел и пытался что-то сказать.
К счастью, атака закончилась. Удостоверившись, что франки больше не лезут, я выбрался из ячейки и опустился на колени подле Фикрета.
— Куда тебя ранило, дружище, куда? — спрашивал я. Левой рукой он ткнул в правую, но ничего не сказал.
Прошив руку над локтем, пуля раздробила кость, и предплечье висело, будто ничье, алая кровь стекала и капала с кончиков безжизненных пальцев. Еще одна пуля попала в живот — на кителе спереди и сзади расползались темные пятна. Я понял, эта рана его прикончит, — кровь заливала внутренности.
Фикрет очень медленно повернул голову, глаза как у мертвеца, и спросил:
— У тебя штык острый?
— Да, дружище, очень острый. — Я испугался, что он попросит его заколоть.
Фикрет снова левой рукой показал на правую:
— Отрежь-ка ее.
— Отрезать? — переспросил я. Меня затошнило.
— Она никуда не годится. Лучше отрезать.
— Я не могу.
— Если любишь меня, отрежь. Мне это оскорбительно. Отрежь, если уважаешь меня.
Я взял штык и посмотрел, острый ли. Подошел к Фикрету с правой стороны, опустился на колени, помолился, разрезал рукав, взял левой рукой его предплечье и, проговорив «Во имя Аллаха», стал штыком обрезать мышцы и жилы в блестящих осколках белой кости. Большие мышцы сильного человека. Я резал. Хрустело, как будто барана разделываешь. Фикрет негромко стонал, а я плакал, слезы катились по щекам и капали на него. Я все время отирал рукавом глаза, чтобы видеть, слезы не давали говорить.
Я отрезал руку и осторожно положил ее рядом с Фикретом.
— Перетяни чем-нибудь обрубок, — попросил он.
Я располосовал кусок отрезанного рукава, его в самый раз хватило, чтобы обмотать культю, и крови стало заметно меньше. Фикрет взял отрезанную руку, взвесил на ладони и сказал:
— Не знал, что она такая тяжелая.
Казалось диким, что он держит свою правую руку и больше не может пошевелить ее пальцами, потому что теперь это просто кусок мяса. Фикрет опустил руку на землю и переплел с ней пальцы.
— Хорошая была рука, — сказал он. Рука уже выглядела ничьей — просто какой-то предмет. — Как же будут скучать по этим пальчикам шлюхи Пера.
Ребята все видели, такие вещи завораживают, и у тех, кто смотрит на убитого или раненого, в голове всегда крутится затаенная мысль: «Слава Аллаху, не я». Один солдат беспрестанно повторял: «Крепись, Фикрет, Аллах — хозяин», пока мой друг не поднял взгляд, в котором читалось: «Пошел к ебене матери!», и парень заткнулся.
— Покурить бы, — сказал Фикрет.
У меня курево вышло, у ребят тоже, имам не дал бы, и я подошел к новому командиру — Орхана незадолго до того убили. Этот офицер, боснийский турок с чудным акцентом, был добрый.
— Разрешите обратиться, господин офицер, — сказал я.
— Чего тебе, рядовой Абдул?
— Рядовому Фикрету оторвало руку, он просит сигарету.
Командир вынул серебряный портсигар, который вместе с часами взял у мертвого франкского офицера, и дал мне пять сигарет.
— Если рядовой Фикрет не успеет выкурить все, остаток, пожалуйста, верни, — сказал он.
Мы отдали друг другу честь, я принес сигареты и положил слева от Фикрета, чтоб ему удобнее брать.
Закурив, друг доказал, что нрав у него прежний — выдохнул дым первой затяжки и сказал:
— Прям как хорошая манда, ей-богу.
— Тебе надо в лазарет, — сказал я, а он снова пыхнул сигаретой и ответил:
— Нет. Мне кранты. — Сделав несколько затяжек, он спросил: — Чего ревешь, сучий дурень?
А я и не замечал, что плачу.
Я сидел рядом, он выкурил первую сигарету, потом вторую, а на третьей у него завалилась голова и закрылись глаза. Я придвинулся к его липу и услышал:
— На этот раз меня уделали. Крови-то не осталось.
Он сумел закурить еще одну сигарету, но она просто тлела у него в пальцах. Когда я понял, что он действительно умирает, меня охватило странное любопытство.
— Фикрет, ты видишь зеленых птиц, а, Фикрет? — спросил я.
Очень медленно, тихо и печально он ответил:
— Нету никаких зеленых птиц.
Мне хотелось сказать что-нибудь легкое:
— Пришлешь мне пару лишних девственниц?
Он чуть улыбнулся, покачал головой, мол, нет, потом глубоко-глубоко вздохнул и умер. Я вынул из его пальцев сигарету и докурил за него. Глядя на Фикрета, я думал, как же он обносился: форма в дерюжных латках из мешковины, разного размера ботинки, снятые с разных трупов. Оборванец. Я долго смотрел на его профиль — арабский нос, оттопыренная нижняя губа, и меня охватывало равнодушие. Я поразился, как мало во мне чувств, как быстро надоело сидеть рядом с трупом и захотелось что-нибудь делать. Лишь позже из спрятавшегося сердца горе струйкой потекло по жилам, и я вспоминал ночи с бесконечными беседами под звездами, когда мы обсуждали все на свете: его и мой дом, наши воспоминания и планы, и он говорил: «Расскажи о каждой оливе в твоем городе, а я расскажу обо всех греческих шлюхах и кафе в Пера», что мы и делали, и переговорили обо всем на свете, курили и смеялись, и по-солдатски несли похабщину, а днем устраивали маленькие баталии между, например, скорпионом и муравьиным львом или муравьиным львом и жуком, и он болел за одного, а я за другого, и, елозя по камням, мы подбадривали наших бойцов, а потом хозяин победителя исполнял короткий триумфальный танец, и никогда еще жизнь не казалась такой беззаботной.
Я взял патроны Фикрета и потом убил пятнадцать франков, а тогда, лишь бы что-нибудь делать, я отнес офицеру последнюю, испачканную кровью сигарету, но он взглянул на нее и сказал: «Выкури сам, рядовой Абдул», и я снова сел рядом с Фикретом, уронившим голову на грудь, прислонился к нему, курил и думал о великой драгоценности табака, а кровь моего друга темнела, засыхая на штыке и моих руках, смолкали полевые орудия, с жужжанием носились трупные мухи.