Но сейчас Юсуф-верзила не знал, что делать с руками. Казалось, они живут собственной жизнью. Большой и средний пальцы левой руки потирали глаза и встречались на переносице. Это успокаивало на долю секунду, не больше. Покою не было места в этой жуткой ситуации. Потом руки лежали рядышком на лице и кончиками больших пальцев касались мочек. Юсуф сбросил феску, чтобы руки могли пробегать по волосам и сцепляться на затылке. Красная феска валялась в углу на боку, и жена Кая то и дело на нее поглядывала. Несмотря на постигшую их ужасную трагедию, ей по привычке хотелось навести порядок и хотя бы поставить феску прямо. Сцепив пальцы и прикусив губу, Кая сидела на низкой оттоманке и смотрела на мужа. Она была беспомощна, как человек перед престолом Всевышнего.
Юсуф-верзила вышагивал по комнате, размахивал руками, вслух с кем-то спорил и кого-то увещевал, временами пряча лицо в ладони. Кая не видела, чтобы муж так страдал и убивался, со дня смерти его матери, случившейся три года назад. Юсуф собственноручно нарисовал тюльпан на ее надгробии и часто, взяв хлеб и оливки, сидел у могилы. Он представлял, как мать лежит в земле, но она рисовалась ему только живой и не тронутой тленом.
Юсуф уже миновал стадию ярости. Прошло время, когда метания по комнате сопровождались столь страшными непотребствами, что Кая, зажав уши, выскочила с детьми из дома, но в голове звенели проклятия в адрес дочери и того христианина: «Ороспу чоджугу! Ороспу чоджугу! Пич!»[35]
Теперь Юсуф переживал момент, когда осознается весь ужас неминуемого горя. Он со стоном запрокидывал голову, в разверстом рту тянулись нитки густой слюны, глаза блестели от закипавших слез.
Кая уже вконец изнемогла и перестала умолять мужа — она и сама не видела иного выхода из того, что на них обрушилось. Будь этот мусульманином, можно было бы отдать за него дочь или же поступить с ней, как с Тамарой-ханым. Можно было бы навечно запереть ее в доме, оставив безмужней, а ребенка подкинуть, ну хоть к воротам монастыря. Можно было бы с позором ее изгнать, чтобы сама о себе заботилась, страдая от унижений, которые ниспошлют на ее голову судьба и божественная злоба. Но этот оказался не мусульманином, а неверным.
Юсуф был неумолим и непреклонен во всем, что касалось веры. Родом из Коньи, он отличался от здешних мусульман-полукровок, которые были ни то ни се: женившись, меняли веру, открыто или тайком пили вино с христианами, клянчили в молитвах помощь у матери Иисуса, не спрашивали, что за белое мясо подается к столу, и отправлялись в могилу, держа в руке серебряный крестик, завернутый в клочок страницы из Корана, ибо считали, что в гонке к спасению разумно ставить на двух верблюдов. Юсуф-верзила презирал таких людей. Величайшее проклятие религии: достаточно любой малости, чтобы любимый ближний превратился в заклятого врага. Большую часть жизни Юсуф прожил среди христиан спокойно, но теперь дочь замаралась, осквернила себя с неверным и обрекла отца на непереносимую муку.
Юсуф перестал метаться по комнате и созвал сыновей. Он призвал также остальных дочерей, которые теперь в испуге молча стояли в глубине сумрачной комнаты.
Поставив сыновей перед собой, Юсуф вынул из-за пояса пистолет, взвесил на ладони и рукояткой вперед протянул среднему сыну Садеттину. Потрясенный мальчик взял оружие и осекшимся голосом произнес:
— Только не я, папа.
— Я пытался, но не могу, — сказал Юсуф. — Мне стыдно, но я не могу.
— Только не я. Почему я, папа?
— Ты смелый. Очень смелый. И послушный. Это мой приказ.
— Папа!
Юсуф видел изумление и душевные терзания сына, но не уступал.
— Пусть это сделает Икрем, — умолял Садеттин. — Он старший.
Икрем выставил руки, точно заслоняясь от брата, и яростно замотал головой.
— После смерти матери он займет мое место, — сказал Юсуф. — Икрем наш первенец. Вы привыкли ему подчиняться. Он станет главой семьи. Это должен сделать ты. — Юсуф помолчал. — Я приказываю.
Отец с сыном долго смотрели друг на друга.
— Я приказываю, — повторил Юсуф-верзила.
— Лучше я убью себя, — выговорил Садеттин.
— У меня еще останутся сыновья. — Юсуф положил руку ему на плечо. — Я твой отец.
— Никогда тебе не прощу!
— Знаю. Но я так решил. Иногда… — Юсуф запнулся, стараясь подобрать слово для того, что лишает человека выбора. — Иногда мы бессильны.
Отец с сыном молча смотрели друг на друга, в глубине комнаты зарыдала девочка. Садеттин бросился к матери, упал на колени и схватил ее руки:
— Мама! Мамочка!
Кая высвободилась, коротко и беспомощно всплеснув руками. Она вдруг стала похожа на отвернувшуюся от жизни старуху.
— Я приказываю тебе, — сказал Юсуф.
— Это падет на твою голову! — зло воскликнул мальчик, вставая с колен.
— На мою голову, — повторил Юсуф.
Садеттин прошел на женскую половину. Ставни закрыты, в полумраке уютно пахло женственностью и тайнами. В темном углу мерцали ужасом глаза милой Безмиалем — самой ласковой и самой любимой сестры.
— Садеттин, — прошептала девочка. Нежный голосок полнился смирением. — Я думала, придет Икрем.
— Я тоже так думал.
Взглянув на пистолет, Безмиалем положила руку на живот.
— Ты убьешь нас обоих.
— Да.
— Ребенок не виноват.
Пистолет показался еще тяжелее. «Я не стану осквернять правую руку», — подумал Садеттин и переложил оружие в левую.
— Моей вины нет, — сказал он.
— Мы все невиновны.
— Кроме тебя. — Садеттина вдруг кольнула злость: она виновата в том, что навлекла на них позор и загнала брата в ловушку.
— Оказывается, есть нечто выше чести, — сказала Безмиалем, и ее глаза на миг вспыхнули счастливым воспоминанием.
— Что же выше чести?
— Не знаю, как это называется. Но оно выше. И потому я невиновна.
Садеттин опустился перед сестрой на колени, взял ее руку и приложил к сердцу, губам и лбу. Преодолевая муку, он потупился и наконец выговорил:
— Это делаю не я.
Мальчик старался поскорее избавиться от слов, иначе тоска закупорила бы их в горле, где они умрут.
— Это делает наш отец, — сказала Безмиалем. — Несправедливость не твоя.
— Да примет тебя Аллах в раю.
— И пусть мы там встретимся.
— Пусть тебя унесут ангелы.
— И тебя, когда настанет время.
Садеттин встал и понял, что все же придется осквернить правую руку. Он переложил в нее пистолет, а левой обнял сестру за шею. Обоих била дрожь. Безмиалем нежно, как возлюбленного, обхватила брата. Садеттин почувствовал на шее мягкое прерывистое дыхание. Он прижал дуло пистолета к сердцу Безмиалем, зажмурился и, пробормотав «Во имя Аллаха…», выстрелил. Безмиалем будто подавилась, по телу побежали судороги. Садеттин держал ее, думал, что они никогда не кончатся, и его охватил ужас при мысли, что, наверное, придется выйти, перезарядить пистолет и выстрелить еще раз. Затем мелькнула отчаянная мысль отнести сестру к врачу, где ее спасут. Но вот голова Безмиалем упала ему на плечо, и Садеттин осторожно опустил сестру на пол. Встал на колени и, согнувшись в заученном на молитвах в мечети поклоне, поцеловал ее, а потом прижался лбом к ее лбу.
Когда Садеттин в рубашке, испачканной темной кровью, которой кашляла сестра, вернулся на мужскую половину, он выглядел другим человеком. Выдержав отцовский взгляд, парень презрительно швырнул к ногам родителя пистолет и с громким хлопком стиснул ладони.
— Из-за тебя я осквернил правую руку. С вами у меня все кончено, — сказал он.
— Куда ты направляешься? — спросил отец.
— А куда направляются птицы? — Он махнул в сторону Тавр, что мрачной огромной крепостью вздымались над райской долиной у побережья. За горами тянулись на восток хмурые равнины, где обитали жестокие дикари, что месяцами сидели в темноте и безделье, молча ожидая, когда стают зимние снега. — Я преступник. Мое место там. Надеюсь, Аллах не позволит мне долго жить.
Садеттин взял только мушкет и ушел, не поцеловав, не приложив руку отца ко лбу и сердцу.