Она даже ходила к жене ходжи Абдулхамида Айсе и выпрашивала бумажки, на которые имам ежедневно выписывал стихи Корана и давал больным съесть. Имелись особые стихи, где упоминались дети. Глотать бумажные катыши было противно, но на Лидию нисходил божественный покой, когда она просто держала их во рту, пока они совершенно не размокали. Поскольку в эти моменты говорить она толком не могла — боялась нарушить действие стихов или случайно выплюнуть бумажку, — ритуал проводился во время сбора дикой зелени или прополки. Один раз Лидия даже съела жука скарабея, купив его у странствующего арабского знахаря. При воспоминании об этом ее передергивало, и Лидия сама не понимала, как решилась на такой шаг, не говоря уже о покупке у араба. В народе говорили: когда Бог возил по свету тележку с пороками, Он остановился передохнуть в Аравии, и арабы у него тележку сперли.
Сколько ни молились, сколько ни просили, сколько верных и мерзких на вкус снадобий от армянина-аптекаря ни перепробовали — все без толку, и постепенно супруги оставили попытки. Лидия знала, что за глаза ее называют «яловкой», чтобы отличать от других живших в городе Лидий. Но прозвища редко бывают приятными, а другим давали и похуже. К тому же вокруг было столько детей-бродяжек, нуждавшихся в заботе и сносивших ласковые тумаки, да еще полно племяшек с крестниками, так что хлопот и суматохи доставало. Лидии особенно нравилось усадить малышей в кружок и рассказывать страшные истории: про отрубание голов, про волков, которые подстерегли людей в горах, забросали снегом, чтобы ослепить, и выгрызли им кишки. Иногда они все вместе замечательно стонали, изображая стенания горы Солимы осенью, когда она призывает избранных в рай. Случайные прохожие ужасно пугались, а потом слышали взрыв детского хохота.
Покончив с завтраком, отец Христофор облачился в рясу, надел крест и черную шляпу.
— Накидка сзади не сбилась? — спросил он.
Лидия аккуратно расправила материю у него спине и сказала:
— У тебя косица засалилась. Точно огрызок веревки, который к берегу прибило.
— Ничего, это терпит. Уладим вечером, перед походом к могиле. У тебя все приготовлено?
— Еда, считай, готова, кое-какие мелочи сделаем сегодня. Но это такая нервотрепка! Боюсь, Поликсена опять вся испереживается.
— Меня другое тревожит — появится ли Рустэм-бей из-за всех этих слухов.
— Слухи — ерунда! — Лидия возмущенно фыркнула. — Все про них знают, и никто не верит. Надо ж додуматься — мать Поликсены сварила отраву, чтобы погубить семью аги! Зачем ей? Просто курам на смех! А кто же им дал отраву-то? Никто! Поотрезать бы языки тем, кто пустил сплетню! Все же знают, что семья погибла от чумы, которую принесли с хаджа. А нам пришлось готовить вдвое больше еды, потому что припрется толпа любопытных.
Христофор сел на диван, и Лидия, опустившись на колени, надела ему башмаки. Для мужа, широкозадого и толстобрюхого, как большинство христианских священников, самостоятельное обувание превратилось в непосильную задачу.
— Я вот думаю, — сказал он, — почему ее братья и сестры согласились провести обряд на два года раньше? Ведь рискованно.
— Сон есть сон. — Лидия поднялась на ноги и заправила под платок выбившуюся прядь. — Если мать является во сне и велит что-то сделать, надо исполнять. Сегодня все сами убедятся, что старуха невиновна, вот увидишь.
— Дай-то бог, чтоб с Рустэм-беем ничего не случилось, — покачал головой священник и отбыл, прихватив два вместительных мешка, сшитых из старых ковриков. Он вышел спозаранку, собираясь по очереди заглянуть в каждый христианский дом, чтобы жители воспользовались традиционным правом вознаградить его духовный труд дарами не столь возвышенными, сколь жизненно необходимыми. Естественно, находились такие, кого всякий раз случайно не оказывалось дома, были и ревнивцы, с подозрением воспринимавшие визиты попа к их женам, но в целом принимали его с почтением, а подарки открыто подносили и мусульмане, желавшие подстраховать свои отношения с Богом ставкой на двух верблюдов.
Христофору самому не нравилось это своего рода попрошайничество, и он, несмотря на самый радушный прием, неизменно краснел, едва открывалась дверь. Согласно местной примете, священник переступал порог с правой ноги, зная, что выберется обратно лишь после того, как умнет обязательное угощение. Невзирая на солидные телеса, отец сладкого не любил и через силу справлялся с порциями лукума, хошмерима и баклавы[20], подававшимися на медных подносах застенчивыми дочерьми, которые, опустив взгляд долу, целовали ему руку. Откушать приходилось в каждом доме — такова цена доброго запаса баклажанов, помидоров, зелени, чеснока, сушеных бобов, петушиных ног и котлет, с которым Христофор через несколько часов возвращался к Лидии.
— Мне нехорошо! — жаловался священник, валясь на диван и обеими руками хватаясь за живот. — Я съел столько меда и халвы, что неделю буду страдать от разлития желчи.
— Скажи спасибо, что на свете так много добрых людей, — отвечала жена.
Еще одна напасть, подстерегавшая священника на традиционных обходах, принимала вид самого назойливого и несносного городского нищего, докучавшего Христофору именно в первое число месяца, когда тот шествовал с мешками съестного. Этот нищий, как и Пес, появился в городе неизвестно откуда, но предполагалось, что его вышвырнули из родной деревни и он бродяжил, пока не нашел пристанища в Эскибахче. Темное худое лицо, лохмотья одежды, какую носят курды, наводили на мысль, что побирушку принесло с северо-востока и он преодолел бескрайние равнины Анатолии и исполинские ущелья Тавр в поисках места, где не бывает снега зимой и можно нищенствовать, не рискуя замерзнуть насмерть. Был ли нищий мусульманином, сирийским христианином или езидом[21] — неизвестно, поскольку он поносил одинаково всех. Его называли просто «Богохульник», он не пропускал ни священника, ни имама, ни раввина, не обрушив на них оскорбительную брань. Эти дикие, неуправляемые припадки появились у него, едва он научился говорить. Только он знал, сколько пришлось вынести отцовских порок и нагоняев от матери с тетками, чьи визгливые упреки до сих пор крутились и толклись в голове, когда Богохульник безуспешно пытался заснуть. Запутавшийся в себе попрошайка обитал в подворотнях, и все его избегали, за исключением тех, кто находил забаву в этом неизведанном безумии. Озорники приводили его в кофейню и выталкивали на улицу, завидев на горизонте ходжу Абдулхамида или отца Христофора.
И теперь у священника ухнуло сердце, когда Богохульник загородил ему дорогу. Они столкнулись нос к носу на узкой крутой улочке, которую вдобавок перегородила ослица Али-снегоноса с мокрыми от подтаявшего льда боками. Приподняв копыто, терпеливое животное дремало, пока хозяин таскал лед в соседний дом. На лице Богохульника появилась странная ухмылка, бешено задергался глаз. Священник вздрогнул, когда нищий схватил его руку, поцеловал с беспощадной издевкой и, замахав перед лицом костлявыми лапами, завопил:
— Огурец тебе в жопу!
— Тихо, тихо! — прохрипел священник, чувствуя, как сильнее краснеют румяные щеки, а в груди закипают злость и обида.
— Пастис! Анани сикейим! Малака![22]
Христофор огляделся — не слышит ли кто, — и сказал:
— Полай, собака, да и оближись! Может, заткнешься? Неужели так трудно?
В голове звенели разноязыкие оскорбления Богохульника. День, начавшийся с дурного сна, теперь окончательно испорчен. Христофор попытался плечом оттеснить нищего с дороги, но тот вцепился в рясу и, глядя с неизбывной тоской, закричал:
— Прости! Прости меня, отче, прости! Сучий сын! Прости меня! Твоя мать — дерьмо свинячье! И тетка! Прощения мне!
Отец Христофор, мрачно воззрившись на Богохульника, перекрестил его.
— Жалкая тварь! — прорычал он. — Можно подумать, тебя крестили на Кефалонии. — Священник достал из мешка лаваш, кусок твердого белого сыра и помидор. — На!