— Да молятся за вас все святые, — ответил хозяин гостиницы безо всякого энтузиазма. — Куда прикажете пересылать почту?
— Ах да, если у вас остановится мой друг эрцгерцог, сообщите ему, что я отправился в Париж, — велел Голеску. — Видите ли, я организую театральные представления…
— В таком случае не желаете ли карету? — оживился хозяин гостиницы. — Могу дать с позолоченными колесами.
— Пожалуй, нет, — отозвался Голеску. — Я хочу прогуляться пешком до Предяла. Видите ли, меня там встретит один друг в своем экипаже.
— Пешком?! — Усмешка хозяина сменилась выражением неподдельного интереса. — Знаете, Остереглись бы лучше. Говорят, в округе появилось новое чудовище!
— Чудовище? Ну что вы, друг мой. — Голеску укоризненно погрозил хозяину пальцем. — Разве достиг бы я в жизни таких высот, если бы верил подобным россказням?
Он снова взвалил гроб на плечо, взял узел и двинулся прочь.
Хотя утро выдалось холодное, когда Голеску дошел до окраин Кронштадта, с него градом катился пот, а когда он свернул на проселочную дорогу, ведущую к стоянке Амонет, его радужное настроение улетучилось. Тем не менее он улыбнулся, увидев, что повозки остались на месте, а лошади на привязи мирно щиплют траву. Голеску от души стукнул кулаком в дверь Амонет:
— Душеньки мои, дядя Барбу вернулся домой!
Ни звука.
— Эй!
Кажется, кто-то скулит?
— Э-то я-а-а-а, — пропел Голеску, дергая дверь.
Она была не заперта. Опустив гроб на землю, Голеску осторожно приоткрыл ее.
Внутри стоял резкий запах — пряностей, чего-то сладковатого и, кажется, крови. Голеску вытащил платок и зажал нос. Затем подался вперед, вглядываясь в темноту повозки.
Амонет лежала навзничь на постели, полностью одетая. Руки у нее были скрещены на груди, как у покойника. Кожа посерела, словно пепел, глаза закрыты. Вид у Амонет был настолько сияюще-счастливый, что Голеску даже не сразу понял, кто же здесь лежит. Он боком протиснулся внутрь, нагнувшись, чтобы лучше видеть ее.
— Мадам… — Он дотронулся до ее руки. Рука была ледяная. — Ой!
Амонет лежала, преображенная смертью, наконец-то прекрасная.
Голеску шагнул назад, и с кровати что-то свалилось. К его ногам упала чаша, потир, вырезанный из черного камня. Сначала Голеску показалось, что чаша пуста; но когда она покатилась, к самому краю сползла тягучая черная капля.
— Черное Зелье, — определил Голеску, ощутив себя так, словно его макнули лицом в торт.
Под наплывом противоречивых чувств он заморгал. Лишь некоторое время спустя он сумел понять, что нытье доносится из ящика под койкой Амонет. Голеску со вздохом нагнулся и вытащил оттуда Эмиля.
— Вылезай, мой бедный червячок, — проговорил Голеску.
— Хочу есть, — заявил Эмиль.
— Это все, что ты имеешь сказать? — поразился Голеску. — Королева Печали мертва, а ты только и думаешь, что о какой-то паршивой картошке?!
Эмиль ничего не ответил.
— Она покончила с собой?
— С ней покончило Зелье, — произнес Эмиль.
— Да вижу я, что отрава из чашки, ты, дурачок! Я хотел спросить — почему?!
— Она хотела умереть, — пояснил Эмиль. — Она была очень старая, а умереть не могла. Она попросила: «Сделай мне яд, чтобы он отнял у меня жизнь». Я каждый месяц делал ей зелье, но оно ни разу не подействовало. Тогда она сказала: «Вот что, положи туда диметилксантин». Я положил. Подействовало. Она засмеялась.
Голеску довольно долго стоял столбом, глядя на него, и наконец плюхнулся на табурет.
— Господи Боже, Царица Небесная, — бормотал он со слезами на глазах. — Так это правда. Она была бессмертная.
— Хочу есть, — повторил Эмиль.
— Но разве можно устать от жизни? В ней столько хорошего! Горячий хлеб с маслом. Сон. Заманчивые планы на будущее, — рассуждал Голеску. — Удача шла к ней прямо в руки, зачем же она отвергла ее?
— У них удачи не бывает, — сказал Эмиль.
— А ты-то кто такой, в самом деле? — спросил Голеску, уставясь на него. — Ты, со всеми твоими волшебными зельями? Слушай, а сумеешь сделать и такое снадобье, чтобы жить вечно?
— Нет, — ответил Эмиль.
— Не сумеешь? Точно?
— Точно.
— А впрочем, что ты понимаешь… — Голеску потер подбородок. — Ты же недоумок. Хотя вообще-то… — Он посмотрел на Амонет, чья застывшая улыбка нервировала его с каждым взглядом все больше и больше. — Может, она в конце концов разорвала соглашение с Чертом. Может, вечная жизнь и в самом деле не так уж сладка, раз Амонет хотела с ней покончить. А что это у нее в руке?
Нагнувшись, он попытался разжать сведенные пальцы. Из кулака торчало что-то черное — морда крошечной фигурки, кое-как вылепленной из глины. Крокодил.
— Хочу картошку, — захныкал Эмиль.
Голеску вздрогнул.
— Сначала надо выкопать могилу, — сказал он.
* * *
В результате могилу он копал в одиночку, поскольку Эмиль в своем противосолнечном снаряжении не мог управляться с лопатой.
— Покойся с миром, моя прекрасная незнакомка, — пробормотал Голеску, с трудом нагнувшись, чтобы опустить обернутое простыней тело Амонет в яму. — Надо было, конечно, положить тебя в гроб, но мне он нужен для другого, а саван тебе очень идет, правда-правда. Хотя теперь, наверно, все равно.
Он выпрямился и снял шляпу. Подняв очи горе, он добавил:
— Святые угодники, если это несчастное создание и вправду продало душу дьяволу, тогда покорнейше прошу извинить меня за беспокойство. Но если случайно найдутся какие-нибудь лазейки, которыми она может воспользоваться, чтобы избежать адских мук, я уповаю на то, что вы проведете ее через них к вечному упокоению. Кстати, с этой минуты я намерен следовать по пути куда более добродетельному. Аминь.
Он надел шляпу, снова взялся за лопату и закопал могилу.
* * *
Той ночью Голеску всплакнул по Амонет — или, по крайней мере, по упущенным возможностям, — а потом она ему приснилась. Однако к тому времени, когда взошло солнце, блеклое из-за дыма кронштадтских труб, Голеску уже начал улыбаться.
— Теперь у меня в распоряжении четыре прекрасные лошади и две повозки, — сказал он Эмилю, подбрасывая хворосту в огонь, над которым в котелке грелась вода для картошки. — От такого никто не станет нос воротить, правда? А еще у меня есть ты, о бедное дитя несчастья. Твой блеск слишком долго скрывали от мира.
Эмиль сидел себе, уставившись на котелок сквозь очки. Голеску намазал на горбушку сливовое варенье и отхватил громадный кусок.
— Бухарест! — воскликнул он с набитым ртом, разметывая крошки. — Константинополь, Вена, Прага, Берлин! Мы будем шествовать по золотым улицам всех великих городов на свете! Вся картошка, какой только ни пожелает твое крошечное сердечко, на тончайшем ресторанном фарфоре. А что касается меня… — Голеску сглотнул. — Я стану вести жизнь, для которой предназначен. Слава и всеобщее уважение. Прекрасные женщины. Финансовые затруднения — лишь смутное воспоминание! Друг мой, мы дадим толпе то, чего она жаждет. В конце концов, что терзает человека всю его жизнь? Страх старости. Страх несостоятельноети. Одиночество и бесплодие — как это ужасно! И с какой охотой люди будут платить, чтобы избавиться от этого, а? Как ты думаешь? Ах, Эмиль, впереди у тебя большая работа!
Эмиль повернул к нему бесстрастное лицо.
— Работа, — повторил он.
— Да! — подтвердил Голеску и улыбнулся ему. — С твоими баночками, горшочками и химикалиями, мой гений. Черт с ними, с цыплятами! Мы станем великими — мы с тобой, ты да я. Грядущие поколения будут считать нас героями. Как этого, ну, того, кто украл огонь с небес. Прокруст, вот как его звали.
Но к твоей скромной и застенчивой натуре я отношусь с пониманием. Я милосердно укрою тебя от огней рампы и полностью приму на себя тяготы славы. Ибо теперь я — кто бы ты думал?.. — Голеску понизил голос. — Профессор Гадес!
В базарный день, неделю спустя, повозки покатили по Кронштадту. В час, когда на улице больше всего народу, Голеску ехал со скоростью величавой улитки. Те, кому приходилось жаться к домам, имели возможность по достоинству оценить новенькую раскраску. Повозки были расписаны солнцами, лунами и звездами, которые могли сойти за алхимические символы, — золотом и алым по черному, — и на них красовались слова: