— Извините… — сказал Антон Борисович, высвобождаясь. — Не будете ли любезны напомнить, при каких обстоятельствах… Хоть память — инструмент и несовершенный, но я абсолютно точно могу утверждать, что в числе близких мне людей не встречалось представителей вашей расы. Тем более, среди жителей этого благодатного места… — он окинул взглядом улицу, убогую Веркину избу.
— Ну мало ли, Антоша, — мягко молвила Конычева. — Может быть, и встречал человека, а потом забыл. Так тоже бывает, и очень даже нередко. Ну и что же, что представитель негритянской национальности? У меня была знакомая, с корейцем жила. И имела при этом высшее образование. Ты успокойся, не волнуйся.
— Dо уоu sреаk еnglish? — спросил Мбумбу.
— О, сеrtаinlу! — обрадовался Гуру.
И они завели оживленный разговор. Не обратили даже внимания на возникшую тут же Вертолетчицу. Она кивнула Лизоле, словно старой знакомой, показала на стоящие на земле сумки и чемоданы:
— Что, в гости наехали? Или нагостились уже?
— Можно сказать, что нагостились. Хватит. Дома столько дел! — хохотнула киноработник.
— А пойдемте к нам! Я рыбу как раз нажарила, за бутылкой сейчас сбегаю… посидим, поокаем. Меня Вера зовут, — она протянула ладонь.
Конычева, чуть помедлив, подала свою:
— Елизавета Петровна… впрочем, Лиза… очень приятно. Скажите, это кто — ваш муж?
— Муж — не муж… Объелся, короче, груш. Где тут другого-то найти? А этот — ничего… Пляшет, на барабане играет. И не особенно чтобы алкаш. О чем это, интересно, они базарят?
— Вера, что за выражения! — одернула ее Лизоля. — Вы уж сдерживайтесь, пожалуйста, имейте в виду, что у Антона Борисовича два высших образования, скоро он выходит на защиту кандидатской…
— Ну, мы с Мумбой, конешно, люди простые… — подвидно запела Верка, подбираясь к подлой ехиднице и соображая, с какой руки залепить ей по крашеной морде. Но тут Афигнатов обернулся в их сторону и вскрикнул возмущенно, негодующе:
— Представь себе, Лиз, какая выходит гадость: через данного господина — кстати, познакомьтесь, прекрасный человек, представитель, так сказать, африканской диаспоры — некие мерзавцы осмелились наложить на нас контрибуцию в двести долларов! Оплата — в начале сентября! Каково?!
— Вот суки! — воскликнула Верка.
— Я думаю, они жестоко за это поплатятся, — бледнея, молвила Конычева. — Не следует гневить меня, я страшна в гневе.
И, как это часто бывает, неприятность сплотила людей: вскоре Афигнатов со спутницей и чемоданами оказался в избе новых друзей, пил водку, заедая жареным минтаем; разговоры о Великом Учении он поддерживал довольно вяло, и даже намекнул Мбумбу, что собирается оставить пост Гуру и вплотную заняться давно ждущей своей очереди диссертацией. И в цирке возникли проблемы с оркестром, их тоже пора улаживать. Отношения с Лиззи… их предстоит если не оформить, то хотя бы как-то упорядочить, тоже нужно время, силы…
— Но вы не можете так просто оставить это дело! — вскричал Околеле. — Столько наработок, столько задумок, по сути — создана единая методика… Я усматриваю здесь кощунство, разве можно так относиться к духовной субстанции?..
— А, субстанция! — Афигнатов показал на оживленно беседующую с Веркой Лизолю. — Вот тебе оказалась и вся субстанция. У меня действительно есть кое-что… Хотите, отдам? И официально объявлю при этом своим преемником.
— Я?! — африканец посерел, выпучил глаза. — Вы… меня?..
— Да что же здесь особенного! Суть самого Учения постигнуть не так, в-общем, сложно. Весь вопрос в его углублении. Познание Четырех Благородных Истин, вступление на путь Просветления — все это не так сложно, поверьте! Придется, правда, сделаться аскетом — но ведь и это, кажется, вас не пугает?
Мбумбу Околеле представил себя сидящим в кругу жителей благодатного уголка, куда занесла его судьба, разъясняющим суть Срединного, Восьмичленного путей, Совокупного Блаженства, и у него сладко захватило дух. Но тут же подумал, как трудно будет ему суровой здешней зимою обходиться без теплых мягких грудей приютившей его женщины. И сказал:
— Нет, Учитель. Это меня, кажется, пугает.
— Ах, Вера, вы подумайте только, какие скоты, — ворковала между тем Лизоля. — Они думают, я не смогу найти на них управу. Да я подниму весь город, я сотру их с лица земли! В конце концов, и Антоша тоже не последний человек, он вспомнит свои связи, — ты слышишь, милый?
— Да-да, разумеется, Лиззи!..
— А мой-то, — шлепала пьяная Верка, — артист. Он артистом может, ты поняла? Как забумкает в барабан, выскочит, завоет… Концерт тут давал, большие деньги получили. Теперь уж такого заработка не будет, все посмотрели. Ежли токо в другой район ехать… Не знаю: пускать — не пускать. Снюхается еще с какой-нибудь… знаю я это дело. Вон, в артели пусть пока робит, корзинки плетет.
Я УЖАС, ЛЕТЯЩИЙ НА КРЫЛЬЯХ НОЧИ
Урябьев с Поепаевым сидели на берегу пруда, в самой отдаленной его точке, окруженной уже лесом. Жуки-плавунцы бегали по гладкой воде. Сзади, в кустах, ворочался и сопел, с забитым в рот кляпом, связанный по рукам и ногам Никола Опутя. Еще дальше горбился остов допотопной легковухи ГАЗ-57, окрещенной некогда «козлом». Это была, наверно, самая древняя машина не только в районе, но и во всей области. Когда-то ее, списанную из «Сельхозтехники», передали в школу, как учебное пособие. Оттуда ее прибарахлил потихоньку завхоз, старый урябьевский дружок. Она у него ездила летом и зимой, весной и осенью, прекрасным образом. И вот позавчера нагрянул Федор Иваныч: ну на пару дней, буквально, поездить на покос да за малиной! На, бери, только и помоги потом косить, день за день.
Прежде чем проводить операцию, отставной майор целый день таскался за Опутей, словно заядлый топтун. Сначала хотели ловить поблизости от киосков, которые он пас, — выяснилось, однако, что от этой деятельности Никола уже отошел, и больше отирался теперь в доме Яшки Эргарта, как особа, приближенная к боссу. И вот ночью, когда служитель Рататуя покинул особняк и направился домой, прапорщик Вова вышел ему навстречу, сделал, поравнявшись, подсечку, и уложил окончательно ударом кулака в затылок. Они отвезли тело в урябьевский дом, и там стали производить собственное дознание.
Все же человек, не бывавший в Афгане, хоть в каких развойсках он ни служи, слабоват против тамошнего ветерана: и нервы хуже, и пытки, предлагаемые на выбор, кажутся настолько леденящими, что язык сам начинает выбалтывать то, что положено крепко скрывать. К утру весь расклад был уже на руках: как, почему взяли Зою с Васей, какую и как приняли они смерть, кто мучители, из-за чего разгорелся сыр-бор… Впрочем, не все было интересно Федору Иванычу: какое-то письмо, картина, клад… что за чепуха! Ему гораздо важнее было рассчитаться с подонками, нежели вникать в эту запутанную историю. Действительно: какая история может перевесить человеческую жизнь?
— Теперь мне важен результат, — сказал он Поепаеву, выслушав подвывающего от страха Опутю.
— Результат бывает разный, — заметил Вова. — Ты, как говорил в нашей роте один одессит, хочешь устроить им вырванные годы?
— Нет, — последовал жесткий ответ. — Я хочу устроить им вырванную жизнь.
На берегу пруда они выпили через горлышко, словно воду, бутылку «Распутина», кинули пустую посудину, разогнав плавунцов; тупо глядели, как она погружается, булькая и пуская пузыри.
— Слушай, Иваныч, — сказал прапорщик. — Ты вот говорил как-то, что всякий преступник — дурак. Что, и доныне так считаешь?
— А конечно! Кто, как не дурак, будет такую малую цену за свою жизнь становить? Нет, не дорога она ему.
— А тебе?
— Зависит от обстоятельств. Были бы живы Зойка, да Васька, родили бы они мне внуков… — он заплакал в голос, уткнулся в землю лицом. Поепаев подошел к связанному Опуте, пнул его в бок и покатил к бережку. Столкнул в воду, сам вошел в нее по колено, и, перевернув дрыгающееся тело спиной кверху, вытащил кляп. Вокруг головы забурлило. Наконец воздух вышел из легких, Никола дернулся в последний раз и замер. Вова разрезал веревки, кинул на берег. Навязал и натолкал в одежду камней, и жердью притопил труп в водорослях.