И вот однажды, маясь ночью на высоком стуле, посреди своего булькающего и свистящего царства, Валичка прочел странное письмо.
Писала женщина. Средних скорее лет. Впрочем, предположений мы можем делать сколько угодно! Проще привести текст…
Здравствуй, дорогая подруга!
с приветом к тебе Саша Красносельская.
Хотела еще написать: «боевая», да вспомнила о твоем мирном характере. Но ведь жили же мы когда-то с тобою в ссыльном городе Минусинске! Помнишь тундру за жердяными воротами на окраине? Как твои детки? Кушают конфетки? А я так и осталась одна, все воевала да воевала. В таких приходилось бывать бучах, рассказать — не поверишь. Но зато исполнилось заветное, что не давало раньше покоя: паразиты повержены в прах, мы строим социализм, а там и коммунизм не за горами. Деньги только нужны; деньги, деньги и деньги. Иногда даже думаю: эх, продать бы наши главные «богатства»: лень, склонность к пустым рассуждениям, вороватость, привычку все делать тяп-ляп… Только не найдешь на них во всем мире покупателя. Недавно была в деловой поездке в Италии: легко, беззаботно живут там люди! Легко работают, без криков и натуги, легко отдыхают. И я так почему-то злилась на все это, что только под конец поездки вспомнила, что с этой страной связано одно наше семейное предание. Здесь учился один художник, несчастный человек; ходили даже слухи — что я незаконный потомок этого человека, — да глупости, не те были времена! Но потихоньку, потихоньку — я начала вспоминать, раскручивать эту легенду, а какое-то время оказалась даже захвачена ею. Мне в свое время она казалась дикой, глупой до ужаса, неправдоподобной сказкой, я хохотала. Мне рассказывали ее и бабушка, и мать, и отец. Особенно часто отец: он был странный, чудак, вечный искатель кладов. Ты ведь знаешь: я рано порвала с семьей, ушла в революцию, старалась забыть все прошлое. Но облик отца помню: землистое лицо в буграх, пристальные глаза, сюртук с перхотью на плечах, крутой подбородок. Только подбородок, наверно, и остался от фамильных наших черт, — в частности, от прапрадеда, героя войны с Наполеоном.
Ну давай же я все расскажу тебе, наконец.
Так вот: в нашем потеряевском имении жил во времена оны некий крестьянский сын Иван Хрисанфович Пушков. В его раннюю биографию я не вникала, да вряд ли кто и помнил ее ко времени моего детства. В Потеряевке ведь четверть населения носит фамилию Пушковых. Но основные вехи проследить нетрудно, они все тут, в этом предании. Якобы десятилетним мальчиком он приставлен был к расписывающим потеряевскую церковь художникам, и выказал при этом столько любопытства, столько страсти к познанию живописной работы, что богомазы после освящения храма пошли к помещику, моему прапрапрадеду Евгению Николаевичу Потеряеву, и просили отпустить мальчика с собою в учение. Тот ходил в трауре по недавно скончавшейся жене (почему-то женщины рано умирали в нашей семье!), но был тогда еще довольно либерален духом, посмеялся: вот-де, мал золотничок, а со временем, возможно, и выйдет хороший толк! И отпустил отрока на оброк, с обязательством каждые два года являться к нему и показывать, чего добился учением. И вот Пушков ходил, расписывал церкви, а потом как-то в Москве у них утонул артельный старшина, и мальчик — да нет, он был уже не мальчик, лет шестнадцать, — прожил год на квартире у одного запьянцовского, отовсюду изгнанного художника. Вот тут он и понял волшебную силу настоящего искусства — и, сколько мог, усвоил его. И художник полюбил его, как сына, и передал многое из того, чем владел сам, а живописец он, видно, был отменный, сгубленный только питейным пристрастием. Днями Иван Хрисанфович трудился, где только мог, чтобы заработать на дрова, свечи, краски, пропитание себе и учителю, а ночами рисовал. По воскресеньям же они ходили на пейзажи. К весне тот неизвестный художник-благодетель простудился, заболел горлом, и доктор советовал ему ехать жить на юг. И вот в начале лета он собрался, простился с друзьями и учеником, и ушел пешком с батожком и котомочкой куда-то в Полтавскую губернию, где у него жили родственники. Звал с собою и Пушкова — однако тот отказался: крепостной-де человек не имеет права уходить без спроса барина. И сам вернулся в Потеряевку. Сначала прапрапрадед хотел обойтись с ним сурово — но узнав, что он все это время учился живописи, смилостивился и велел писать свой портрет. Этот портрет я помню, на нем Евгений Николаевич — гусарский корнет, в форме, в которой в молодости вышел из полка. Портрет добротный, хоть и обычный, — так ведь не надо забывать, что художнику в ту пору исполнилось всего-то семнадцать лет! В-общем, картина получила одобрение, и Пушков оказался в милости, в фаворе. Видно, у предка уже тогда возник план относительно него — и, чтобы не ошибиться, он заказал Ивану Хрисанфовичу еще один портрет: дочки Наденьки, Nаdinе. Вот он-то и известен как Уникум Потеряева.
Nаdinе было тогда двенадцать лет, она предстала перед Пушковым совсем еще девочкой, и непонятно: что могло так поразить его в ней, вдохновить на такой шедевр. Ведь перед этим портрет, повторяю, был хороший, но довольно заурядный, и после, а ведь он рисовал еще целых шесть лет, он не мог создать ничего даже близкого к Уникуму. Написан он в очень простой манере, в ней нет ничего академического, и все как-то подчеркнуто просто, какая-то нарочитая неумелость — и в этом особая прелесть его. В-общем, стоит, опершись о перила террасы девочка в белом платьице с короткими рукавами, открытыми плечами, в зеленых башмачках и кружевных панталончиках. На шелковом снурке через плечо висит красивая, расшитая бисером сумочка. Одна рука опущена свободно вдоль тела; другая же, свесившись вне террасы, в сторону виднеющихся вдали полей, держит букетик только что нарванных, простых луговых цветов. Перспектива вдали немного искажена, букетик отчетливо ложится на кроны стоящих вдалеке деревьев. А лицо… по нему читается все затаенное в будущей моей прапрабабке! Она очень красива: удлиненный овал, локоны, небольшой прямой нос, светлые глаза, упрямый рот, твердый подбородок. Здесь и раннее сиротство, и мечты молодости, и затаенный хмель дикой лесной помещицы, способной дойти в страстях до последнего предела, и привитое жеманство, и коварство уездной барыни. Он уже тогда все предвидел, и знал уже про свою смерть. Хотя о любви еще говорить не приходилось: что же — двенадцать лет, скорее, чувствовалось обожание дочери обласкавшего патрона, благодарность ему. Участь художника была решена. В день окончания портрета его отправили в Италию совершенствоваться в живописи, а портрет повешен был в большой зале. По этому случаю наехали соседи, гости из уезда, устроен был ужин. Вечером зажгли свечи, и тогда находяшиеся в зале люди ахнули, глядя на портрет: при неверном меняющемся свете девочка как бы дышала, глаза ее поблескивали, кроны стоящих вдалеке деревьев качались, словно от ветра, и покачивался букетик на их фоне, в легкой девчоночьей руке. Светился блик на локонах, собачка у ног шевелила хвостом, и создавалась полная иллюзия, что маленькая Надин сбежит сейчас с портрета в залу и затанцует, засмеется, или разбранит дворню, гневно постукивая ножкой. И еще там было нечто такое сияющее, оно плавало вдали, в ветвях деревьев, создавая иллюзию пространства: то ли большой светляк (но как его увидать на таком расстоянии?), то ли бабочка в вечернем лунном свете… Все в изумлении глядели на картину, а потом как по команде стали искать глазами саму Наденьку. Она стояла ошеломленная, испуганная явлением двойника; вдруг расплакалась навзрыд, убежала, и больше тем вечером не показывалась в зале. Папенька, отец ее, был сильно разгневан дерзостью художника и приказал было вернуть его с дороги, — но заступились восхищенные гости, и он опять сменил гнев на милость. Приказал лишь перевесить портрет из залы в свой кабинет. Однако молва уже пошла, пошли разговоры о необыкновенном потеряевском живописном уникуме, и в имение валом повалил народ со всех концов. Дело дошло даже до Академии художеств, оттуда приезжал убеленный сединой старец-профессор, жестоко разбранил композицию, колорит, перспективу, назвал картину жалкой мазнею и отбыл, напоследок даже всплакнув от бессильной злобы и зависти. «В каторгу! В железы!!» — орал он, когда бричка пылила уже по дороге. Но сам создатель не знал, не слышал этого, и безмятежно жил в Италии, тогдашнем котле художественной мысли. Так он жил там на довольно скудный потеряевский пенсион целых пять лет, до 1809 года, пока прапрапрадед не позвал его письмом обратно. И поехал крепостной человек Пушков в глухую Потеряевку, где не только благополучие и честь — жизнь могла зависеть от того, с какой ноги встал барин нынешним утром.
И вот приезжает он — и после краткого отчета начинается сразу каторга. Как же: живописец итальянской школы, да еще и прославившийся до отбытия «под мирты Италии прекрасной» как создатель несравненного Уникума — портрета Наденьки Потеряевой. Заказы, заказы, заказы… Со всей губернии. Яростная, мелочная торговля, мышиная грызня за цены. Причем ведет ее, конечно, не художник, а мой достославный предок. Ведь Пушков что — всего лишь вещь, хоть и дорогая, но и сама могущая принести немалую поживу. Все просто, как видишь! Иван Хрисанфович малюет, малюет портреты один за другим, в классическом правильном стиле, не имеющие ничего общего с прославившей его картиной. Все в них выверено, все на месте: и краски, и композиция, и перспектива. Видно, захлестнутый модной школой, только начавший проявляться дар гения растворился, исчез в ней. Однако заказчики довольны: портреты похожи, а что еще особенно требовалось? Так в трудах живет молодой художник. Он не знает нужды, носит одежду с барского плеча, властелин милостив к нему. Кажется, чего бы еще желать? Но Пушкову двадцать три года, а рядом выросшая в его отсутствие прелестная Надин, девочка с Уникума. Оба красивые и молодые, в возрасте, когда только и ждет человек, что его посетит любовь. И теперь уж только остается строить догадки, как они впервые обнялись, поцеловали друг друга. Художник — вроде блаженного, он даже не отдает себе отчета, что крепостной, ведь жизнь-то он прожил среди свободных людей. Иначе он, я думаю, удержался бы от столь рискованного шага. А девчонка — сумасбродка, спятившая с французских романов, с нее нечего взять. Будучи в Италии, я представила себе это так: отец в отъезде, они вечером вдвоем тихонько проникают в его кабинет, зажигают свечи, и девочка с портрета кивает им, машет легонько букетиком. Огонек горит, дрожит вдали; пальцы сплетаются; они поворачиваются друг к другу лицом… Тут я начала плакать, и вышла совсем сентиментальная дура. И наверняка ведь все было не так. Какая разница! Есть один, и есть другой, и больше им никого на свете не надо. Однако достаточно знать атмосферу господских домов, — с приживалками, болтливыми старичками, сплетнями и наушничаньем дворни, — чтобы догадаться, что длиться долго эта история никак не могла. И однажды утром в светелку дочери вошел разгневанный отец. Крикнул такое, от чего она побелела и лишилась чувств, — а вслед за тем быстрые лошади увезли ее под строгий надзор в дальнюю деревню. Тем же утром схватили художника, сорвали с него господскую одежду, избили — и, окровавленного уже и опозоренного, высекли на грязной конюшне. Бросили холопские лохмотья, и в них отвезли в отцовскую избенку. Сутки он лежал неподвижно, не произнося ни слова. На следующий день пошел в кабак, напился там водки, и повесился ночью на черемухе, стоящей за избою. Вот такая случилась драма. Nаdinе Потеряеву немедленно силком выпихнули замуж за уездного чиновника, до которого не сразу докатилась молва о несчастной любви. Совместная жизнь их вряд ли была счастливой, и уж, во всяком случае, недолгой: прапрабабка в одиннадцатом году умерла родами, а чиновник полугодом позже сгорел от вина.
Можешь сказать: ну вот, еще одна история крепостной любви! Мало ли их было читано, слышано… Но тут все не так просто, иначе я не стала бы толочь пустое.
Дальше.
Потеряев очень тяжело пережил смерть Надин, единственного ребенка. Сразу поседел, забросил охоту, дела по имению, а в двенадцатом году, несмотря на возраст — ему было сорок три, в те времена лета весьма почтенные! — снова надел свой корнетский мундир и ушел на войну с Наполеоном.
Вернулся через три года из Парижа штаб-ротмистром, с многими ранами, еще более суровый и задумчивый. С ним был конный денщик и еще двое казаков, глядевшихся сущими головорезами. В их сопровождении он сразу поехал на могилу Nаdinе, и весь день, до ночи, сидел там, курил трубку. Потом неделю пил в своем кабинете, один на один с портретом, и казаки охраняли его покой. В последний день своего пребывания в Потеряевке он ходил по деревне и выспрашивал, где похоронен художник Иван Пушков. Однако поскольку того похоронили наскоро, в страхе, без положенного христианину обряда, то точного места никто указать не мог. А с наступлением ночи Потеряев выехал из усадьбы и закружил на быстром коне по лугам. За ним с гиком неслись его спутники. Лишь к утру все стихло, но стоило любопытному мужику сойти в низину — как перед ним из травы вырос угрюмый бородатый казак и сказал злобно: «Куда прешь?! Пошел прочь, шишига!» И мужик в страхе кинулся обратно. И больше ни барина, ни казаков никто никогда не видел. С ними исчезли и все драгоценности, хранившиеся в доме: золотые и серебряные кубки, оружие, камни, кольца, ожерелья, червонцы, дорогие табакерки… С того и пошли, и загуляли окрест слухи, что той ночью Потеряев закопал в низине клад. Находились в разное время любители искать его, но так ничего и не выкопали. Имение отошло со временем по опеке к брату Потеряева. А когда вырос ребенок от брака Nаdinе, моя прабабка Оля — досталось ей как приданое.
Вот и вся, по сути, история.
Зачем я ее рассказала? Да дело в том, что мой отец, пытаясь вырвать меня из революционной бучи, слал письма о том, что ему, кажется, удалось нащупать разгадку спрятанного предком клада, но одному не под силу все сделать, а вот если я помогу, то стану баснословно богатой, и забуду о своих социальных бреднях. О чем он мог догадываться? Я не знаю. Но вот в Италии, поразмыслив, пришла к выводу: если загадка клада существует — она должна непременно быть связана с портретом, с самим Уникумом Потеряева, единственным портретом любимой дочери, тоже исчезнувшим в ту ночь. Ведь как я поняла, вся неделя в имении после возвращения с войны была у него пронизана одним: чувством раскаяния за то, что он когда-то натворил.
Теперь об Уникуме — то, что еще знаю.
Помнишь, я писала то ли о светлячке, то ли о светящейся бабочке — мерцающем источнике света в глубине картины, дающем ей перспективу? В момент смерти художника он покраснел, сделался больше, объемнее, и стал испускать дрожащее, мерцающее свечение. Отец Nаdinе собственноручно замазал светлое пятно краской, но это оказалось бесполезным делом: высохнув, краска сразу же отвалилась, и картина предстала в прежнем виде. Еще несколько раз Потеряев приступал к ней с кистью — но, в конце концов, прекратил свои попытки справиться с непокорным полотном. Он просто закрыл кабинет, перестал пускать туда людей. А когда приходил лакей с уборкою, или поломойка — закрывал портрет куском материи.
В тот момент, когда в уездном городишке Малое Вицыно отлетала от тела душа его дочери Наденьки, умершей родами, — слуги услыхали грохот из кабинета, — а вбежав, застали барина лежащим на полу без чувств. В углу висящей на стене картины бился, пульсировал диковинный клубок, испуская розовые лучи.
Отбывая на войну, Евгений Николаевич запер кабинет и настрого запретил кому-либо туда заходить. Но жившие в доме люди говорили, что темными ночами можно углядеть в щелки и дырочки спрятанный за дверьми и темными шторами бледный дрожащий свет.
Отбросим суеверия, глупые идеалистические бредни. Тогда — что? Каким особым веществом напитал художник свою картину?
Но это — проблема науки, которая делает сейчас большие шаги. Нас все-таки должен больше занимать сам портрет. Куда он девался? И какую тайну картины использовал прапрадед, укрывая свой клад? Зачем он его вообще спрятал? Куда исчез сам?
Знаю, что было две копии: одну делал учитель рисования из губернской гимназии, портретист-дилетант, другую — чиновник из канцелярии губернатора, бывший студент Академии живописи; не помню их фамилий. Где эти копии? Если поискать — можно, наверно, найти?
Ну, утомила я тебя! Что же делать, если, несмотря на годы, ходят в размякшей от итальянского солнца голове разные авантюрные мысли! А заниматься поисками кладов нет никакого времени. Может быть, ты займешься этим вопросом? Помни: стране, первому в мире социалистическому государству, за которое мы боролись, нужна валюта для постройки идеального общества! Передаю тебе все полномочия. Попробуй, покумекай мозгами. Что касается моего папеньки, сатрапа и узурпатора — ему этот клад вряд ли улыбнулся, потому что перед тем, как быть зарубленным в собственном имении героическими восставшими крестьянами, он пребывал в совершенной нищете.
Похлопочи, постарайся! Это будет большая помощь марксизму. Не получится так не получится, что же делать!
Благословляю!
Пиши.
Будь здорова.
С большевистским приветом
А. Красносельская
г. Москва,
18 июля 1928 года