Поспешая домой сегодня, он вышел на берег пруда. Там стоял тщедушный мужичонко в трусах, какие носили футболисты начала века. Прислоня ладонь к глазам, он вглядывался в воду и бормотал:
— Вот, щас… Щас-щас… Н-ну, молоде-эц!..
Федор Иваныч нахмурился; подойдя к мужику, он толкнул его и сказал:
— Эй, друг! Ты чего это высматриваешь?
— Да корефана! «Гляди, — дескать, — сколь я под водой могу пройти!» Вот и…
— И давно это было?
— Ну, сколь давно! Минут семь… может, восемь…
У Урябьева закололо в боку.
— Мар-рш в воду! — заревел он. — Живо, обормот! Где он нырнул? Вот, туда иди!
Мужик, вздрагивая, отправился в воду. И, не зайдя еще и по бедра, тащил уже за пятку, скуля, неудачника-корефана. Труп был бледно-белый, с татуировкой ниже правого локтя: «ГСВГ 1972–1974».
ПО НАПУШКЕ СЯПАЕТ ЛЯПУПА
Быстрой рыбкою Аллочка Мизяева выскользнула из-под классика детективной и фантастической литературы Кошкодоева и легкими шагами упорхнула в ванную. Вадим Ильич повернулся на спину, потянулся. Встал, надел трусы; плеснул в фужер вина. «Будешь?» — спросил у чаровницы, уже натягивающий колготки. Она замотала головой. На душе ее было горько: как можно было так легко изменить майору Валерке, мужу-неорганику, полному сложного эротизма. «Какая я противная!» — думала Аллочка. Попрыгала, надевая туфельку. Писатель приблизился, обнял, ткнулся губами в блестящую от крема щечку: «Ну, до встречи, солнышко, храни тебя Бог…». Она замерла, снова чувствуя мужчину, повелителя ума и тела.
Проводив гостью, Кошкодоев закайфовал. Пил вино, курил сигареты, валялся на койке. Хотел даже заняться «Литературкой», захваченной еще из дома и до сих пор нечитанной; развернул, вгляделся в строчки. «… По напушке сяпает ляпупа. У ляпупы разбызены клямсы…». Кинул газету на пол — словно стряхнул таракана.
Подумал об Аллочке. М-д-да-сс!.. Что с ними поделаешь, с этими милыми провинциалками! Как стесняются порою греха, и как неистовы бывают потом в любви. В Москве давно уже никто не стесняется, во всем простота, легкость, деловитость необыкновенная. Нет, господа, расслабиться по-настоящему можно лишь в поездках.
Он развернул лежащее на столе полотно — то самое, ради которого ездил сегодня в галерею, — и удивился легкому мерцанию огонька в верхней правой части. Надо же!.. Вздохнул с легкой приятной грустью: ну вот, обзавелся еще одним новым воспоминанием! Теперь картина будет всегда вызывать образ этой порывистой искусствоведки. Что ж, надоест — можно будет и убрать, или засунуть куда подальше.
Какие-то чувства принесет ему еще эта поездка!..
Тут зазвонил телефон. Писатель хмыкнул, пожал плечами.
— Да. Да.
— Але-оу… Вадим Ильич? Але-оу?.. — переливчато зажурчала трубка.
— А, а! Да! Кто это?
— Ну разумеется… мы слишком мало виделись, чтобы вы могли различать меня по голосу. Але-оу?.. Сегодня у Кучемоина в его резиденции… помните?
— О-о, о чем вы говорите! Когда я думаю о вас, я вспоминаю слова одного из классиков жанра, Дэй Кина: «Ее фигура была столь же прекрасна, как и лицо. Тонкая талия еще более подчеркивала ее высокую грудь. Длинные ноги с тонкими щиколотками были безупречны…».
На другом конце провода наступило молчание. Он почувствовал набухание плоти. Бедра вздрогнули, несмотря на расслабляющее действие секса и сухого вина.
— Спасибо, спасибо за комплимент. Я очень польщена. Нынче ведь, знаете, время такое: не каждый выделит и похвалит, особенно словами классиков. Да, так вот… Мы ведь не сумели и познакомиться, вы так быстро ушли… Как вам наша культурная среда?
— Разная, разная. Но — я ведь лишь так, поверху… Кое-кто из галереи, этот… Ягодинов ваш…
— Как он вам, кстати?
— Не знаю… короткий контакт. Но впечатление не очень приятное. Тем более, что я и в Москве слыхал о нем не лучшие отзывы.
— Да подонок! Я немного имела с ним дело: занималась массовыми зрелищами, и он писал текстовки. Пустой барабанщик. Хотя рифмовщик и неплохой. Но — абсолютно без стыда, без совести, хам…
Писатель вздохнул. Он слишком хорошо знал, что между талантом и нравственностью нет, увы, прямой связи. А уж у этих губернских Есениных, Северяниных, Златовратских, Толстых и Набоковых, всю жизнь побирающихся по копейке — откуда чему взяться? Вспомнил еще здешнего писательского секретаря, к которому заходил ставить штамп на командировку: суетливого старика с крашеными волосами, аккуратным пробором и мордою закоренелого парторга, пройдохи и графомана — и чуть не сплюнул на гостиничный ковер.
— Жаль, жаль, что ушли… — тек в уши голос. — Я так разволновалась, вы не поверите… Николай Ипатьич любезно дал телефон… Вы не сердитесь за звонок?
— Что-о вы!!.. Но, э, извините…
— Да, меня не представили как следует… Елизавета Петровна. Для вас — Элиза, Лиз, Лиззи.
— Э-э-кхх! — задохнулся Кошкодоев, подгарцовывая у телефона. — Ну… что же тогда? Гор-рю желанием… встретиться… увидеть, осязать!
— Но ведь вы уезжаете. Кажется, завтра.
— Д-действительно… Впрочем… кх-х… тем слаще будет ожидание…
— Вы надеетесь?
— Японцы считают, например, что самая страшная пытка — это пытка надеждой.
— Хм! А если я сделаю встречное заявление? От которого вы, быть может, не в силах будете отказаться?
— Весь Пьюзо для меня — это музыка. Против классики я бессилен.
Лизоле надоело, видно, молоть языком впустую: она ведь была деловая женщина, как-никак, директор кинотеатра! — она фыркнула и сказала:
— Вы ведь едете в Малое Вицыно, верно? Так вот: я предлагаю совместную поездку.
У классика жанра аж слюна запузырилась на губах. — Ка-ак?! — квакнул он. — Разве вы тоже… зачем… мы земляки?!..
— Отнюдь нет. Просто у меня там дела. Во-первых, надо навестить подругу, она сейчас гостит в Потеряевке. Знаете Потеряевку?
— Как же, как же! Так, немножко. Там, кажется, прелестные места для отдыха, я не ошибаюсь?
— Возможно… Потом — мой духовный Учитель, Гуру, назначил мне там встречу для сеансов совместного самосовершенствования.
— Знаем мы эти сеансы… — ревниво забурчал писатель. — Эти сеансы дают нюансы… Помню, в Москве сестра одного моего приятеля ходила-ходила к такому вот Гуру — да и родила черт-те кого!
— Ах, Вадим Ильич, какой вы!..
— Ну извините, извините. Как говорят — заранее торчу от предвкушения совместного путешествия.
— Значит — завтра? В восемь — я у гостиницы. Или рано?
— Нет, нормально.
«Я тебе покажу путешествие, — думал он. — Век не забудешь. Элиза».
ВСЮДУ ЛОЖНЫЕ АРМЯНЕ
С утра Валичка и Мелита отправились в райцентр: пора уже было наводить справки о картине, легендарном Уникуме. Ведь в ней скрывалась вся загадка!
— Надо узнать у музейщиков, старожилов, — толковал бывший пожарник. — Может быть, где-то и сыщется след!
Набуркина с сомнением качала головою: в пору юности она не раз бывала в маловицынском музее, — но из живописи там висели тогда лишь портреты чумазых героев трудового фронта, да тружеников тучных колхозных полей. Да еще пейзаж с трубой пуговичной фабрики.
На остановке ждала автобуса еще коренастая старуха с темным лицом в грубых морщинах и крутым горбатым носом.
— Какая чудная! — сказал Постников. — Беженка, что ли? Армянка, скорее всего. — Он вспомнил Клыча с Богданом. — Много их тут окопалось.
— Она португалка. — Валичка выпучил глазки, засопел. — Причем коренная, потеряевская. Ты не удивляйся, в жизни все бывает. Здорово, тетя Маша!
— Етиомать, — сказала тетя Маша. — На кой хер я, спрашивается, так рано сюда вылезла. Сидела бы да сидела в избе-то. Или куриц кормила. Привет, Мелитка. Это кто: мужик твой, или просто ебарем для здоровья держишь?
Нотариус моментом сконфузилась, покраснела и отвернулась. Валичка тоже побагровел, устремил на старуху суровый взгляд и топнул ногой.