Я спросил, где он хранит это кольцо, и он ответил, что оно спрятано где-то в бане, в которую я его лично переселил, в соответствии со своим революционным правосознанием.
Скоро меня отпустили, поняв, что я могу принести пользу большевизму. Я вернулся в Потеряевку, обшарил всю баню, где жил Красносельский, но ничего не нашел. Тогда я стал ездить в арестное, просить свидания как бы для того, чтобы подкормить земляка и товарища по несчастью, и выспрашивать, где спрятано колечко. Но он только смеялся, подмигивал, и вел бестолковые разговоры. И мне ведь тоже нельзя было это делать до бесконечности, чтобы не заподозрили антисоветскую связь. Потом пошла мобилизация на Колчака, я был у него в плену в Маньчжурии, где он держал лагеря в соответствии с международными законами, чтобы пользоваться помощью Антанты. Там померло много народу, многих казнили, а я остался цел, и опять вернулся в родную Потеряевку. Виктор Евгеньевич был уже там, только жил не в бане, а в бывшей конской конюшне. Я выпил вечером браги, пришел к нему и потребовал сдать кольцо, как предмет буржуазной роскоши. Он оскорбительно засмеялся, полез куда-то под стреху, достал кольцо и показал со словами: «Вот, видишь? Больше не увидишь!» Тут я не выдержал и в припадке революционной ненависти рубанул его верной саблей, привезенной когда-то из клоаки Юго-Западного фронта и дожидавшейся меня на чердаке родного дома. Увидав, что он мертв, я взял кольцо и сразу спустился в низину. Там было темно, холодно, и я не видел никаких знаков, только под утро на меня напал огромный орел, сбросил шапку, изодрал гимнастерку на плечах и нанес раны на лице и голове.
Больше я туда не ходил, колечко хранил, как трофей, и всю болтовню бывшего барина считал суеверием и мракобесием. В 1923 году я женился на девице Устинье Филипповне Косковой, и в том же году был отправлен на месячные курсы сельских совработников. После них сперва служил делопроизводителем в волисполкоме, потом волостным милиционером, потом меня перевели в Малое Вицыно, в земотдел, а потом председателем колхоза в Шкарятах. Оттуда меня сняли за невыполнение сельхозпоставок, а фактически по доносам подкулачников, и я опять устроился в земотдел. 26 мая 1937 года я был арестован как японский шпион, потому что в 1919–1920 годах находился в плену на территории Маньчжурии, и был приговорен к 20 годам исправительно-трудовых лагерей. Дома у меня остались жена, дочка и сын. Их не трогали, только жену уволили из редакции, где она работала машинисткой, и ей пришлось устроиться откатчицей на лесобиржу. Я, как мог, поддерживал их из мест заключения, писал, что справедливость победит и коммунизм восторжествует. Но когда началась война, жене пришлось ехать по деревням, менять вещи на продукты, и в моей родной деревне Потеряевке она обменяла реквизированный мною у помещика Красносельского перстень с камушком на ведро картошки в избе Степаниды Фокеевны Буздыриной, да и то она не хотела давать картошку, утверждала, что это ихнее колечко и что его украли из ихней избы в 1915 году, когда жива была еще ее мать, внучка Фетиньицы и правнучка Акулиницы, сожительницы художника Кривощекова. Вот как обернулась жизнь! И барин-вор, как я считаю, получил по заслугам. Но что говорить про него: он был виноват перед народом уже по обстоятельству своего рождения. А я был ничем не виноват, отбыл почти полностью срок, честно трудился и медбратом, и дневальным, и завбаней, и заведующим продпунктом, и никогда не боялся заявить о своей преданности Советской власти. Из заключения я вышел с прежней верой в партию. Жена моя умерла к тому времени от непосильного труда, сын встал на преступный путь, а дочь заканчивала в Емелинске кооперативный техникум. Меня восстановили в партии, выдали два оклада в компенсацию за пережитые страдания, определили как бывшему ответработнику персональную пенсию местного значения, и я продолжал жить и трудиться во имя ленинских идеалов. Но, поскольку сам я родом из Потеряевки, и у меня там осталась родня, я часто навещал это село. Жена писала в лагерь, какая история вышла с перстеньком, и я наведался к Буздыриным, чтобы объяснить все недоразумение. Но Степанида Фокеевна мне сказала, что колечко она отдала на свадьбу своей невестке Марье Кривощековой, прозвищем Португалка, якобы она родом откуда-то из-за кордона.
Теперь я вспоминаю все огневые годы, делюсь воспоминаниями с молодежью, пишу письма с одобрением политики партии и правительства. Некоторые случаи из моей жизни заслуживают целой книги, но из-за отсутствия литературного дара я не могу это сделать. Прошу ходатайствовать перед Союзом писателей, чтобы они выделили мне человека для написания моих книг. А пока историю с перстнем художника-крепостного, скончашегося под игом ужасного гнета феодализма, можно использовать как краеведческий материал в нашей районной газете «Маловицынская правда». Или переделать его на рассказ, и опубликовать как художественное произведение, с соответствующей оплатой.
В чем прошу не отказать.
Персональный пенсионер, ветеран труда,
член КПСС с 1924 года, а также ветеран
революции и гражданской войны
Кокорин Иван Анкудинович.
В углу была надпись: «Не вижу ни сюжета, ни даже повода к информации. В архив. Автора известить. Ред.» (подпись неразборчива).
BONUM VINUM LA LIFICAS COR HOMINIS[44]
Крячкин, Ничтяк и Вова Поепаев пожаловали в дом Буздыриных в наилучший момент: два дня назад приехали в гости из Португалии.
Любашка с мужем Диого и детишками: Жоаном и Розитой. С той поры там шел дым столбом. Когда они зашли в избу — Андрей рвал гармошку, а зять его Диого с молодецкими криками отчебучивал зажигательную присядку.
— Екарный бабай, — молвил он, вдруг остановясь. — Екарный бабай.
— Милости просим, гости дорогие! — крикнула из-за стола изрядно поддатая Мария. — А мы уже тут… поели, выпили… Ну, все равно проходите.
— Место военному человеку! — икнув, сказала Любашка. — Садитесь рядом, господин офицер, поговорим на сердечные темы.
Прапорщик достал из-за спины два букета, положил один перед уснувшим за столом Василием, другой протянул хозяйке. Крячкин с уголовником стояли по бокам его, словно ассистенты у знаменосца, и лыбились щербатыми ртами.
— Дорогие господа Буздырины! — Вова поклонился. — Позвольте поприветствовать вас от имени коллектива Маловицынского райвоенкомата как ветеранов армии и труда. Василий Григорьевич отслужил в свое время положенный срок в Вооруженных силах, демобилизовался в звании ефрейтора, отличником боевой и политической подготовки, и всегда служил примером для допризывной молодежи села, не забывая притом и нелегкого труда хлебороба. Ваш сын Андрей Васильевич служил в войсках связи, и тоже демобилизовался в звании ефрейтора, в наше трудное время он вносит посильный трудовой вклад в житницу Родины. И вы, в свою очередь, орденоносец и мать-героиня, представляете образец выполнения интернационального долга…
Петр Егорыч толкнул его: «Ты что несешь, какой еще интернациональный долг?!..». Вова опомнился, снял с плеча сумку, и принялся вынимать из нее бутылки.
— Примите… наши скромные подарки… от имени райвоенкомата…
— Вот с чем нынче в гости-то ходят! — заорал Андрюшка. — Гли, мам: и закуска тут. Колбаска, копченая. Вот это ура.
— Замолчи, идиот! — возникла жена.
— А што, неправда, што ли? Я ведь не папа Карло, одними Любкиными оливками да материными огурцами закусывать. Стопку мне налейте! И колбаски сюда! Во, другое дело…
Семейство растолкалось по сторонам, освобождая место гостям. Любашка толкнула Вову мягким бедром:
— Скажите тост, господин офицер, ваше благородие…
Поепаев встал, поднял рюмку, дождался тишины.
— Я не офицер, а прапорщик. Про нас анекдотов много, — может, меньше, чем про генералов, но все-таки… А я вот какой расскажу. Дело было в Афгане. Прибыл туда один из нашего брата. По замене. И встречает друга, тоже прапорщика — где-то там они вместе служили. Ясное дело, надо выпить. Стояла та часть в мирном районе, духов там сроду не бывало… решили, короче, наши друзья идти в горы, и там гужануть, подальше от посторонних глаз и ушей. Прихватили по паре бутылок, закуски, какую достали, и — вперед. Сели, выпивают, то-се, воспоминания… И только усидели по поллитра, вдруг откуда ни возьмись — выползает из-под камня змея, и — хвать одного за ногу! Как раз того, кто там служил. Товарищ его — в крик, поднимает, хочет в гарнизон тащить, — а он ему: «Брось суетиться, Федя. Это такая змея — от нее ни одно лекарство, ни одна сыворотка не спасут. Осталось мне жизни три часа. Давай-ка сюда вторую поллитру — я ее в себя закачаю, чтобы не мучиться, в отключке смерть принять. А ты там… привет товарищам, домашним…». Заплакал он, обнялся с другом, выпил из горлышка бутылку, и свалился без памяти. Очнулся, открыл глаза — лежит на земле, рядом мертвая змея валяется, тут же товарищ сидит, свою бутылку допивает. «Что такое, где я?..». «Не волнуйся, это змея сдохла, которая тебя укусила. И вторая выползала, меня кусала — вон, тоже дохлая валяется. Слабы, слабы эти твари против русского прапорщика…». Так за что я хочу выпить?! — Поепаев возвысил голос. — А за то, чтобы все мы, как говорится, цвели и пахли, а все наши враги подохли на хрен! Уппа!..