Так в самых знаменитых маловицынских хоромах поселился Митя Рататуй. Еще год ремонтировали, доводили до прежнего ума испоганенную усадьбу, садили новые деревья и кусты вместо спиленных, спаленных, вырубленных, разбивали клумбы, бережно восстанавливали растащенную на дрова беседку, — что говорить, когда даже красавец-флюгер на высокой крыше оказался помят до невозможности…
Теперь дом восстал в прежней роскоши, гляделся как игрушечка с глянцевой немецкой открытки, особенно летом — в зелени и цветах, — да нет, даже лучше прежнего, ибо там, где приткнута была в будние дни убогая Яшкина легковуха — ГАЗ-69, теперь красовались аккуратными, дающими красочные блики задками «Форд-скорпио» и «Мерседес-318»-й. И опять никто не завидовал, никто не делал набегов на богатея: Митю большинство здешнего народа знали за своего: с кем-то рос на одной улице, с кем вместе учился в школе, с кем дрался у танцплощадки, с кем кантовался в местной КПЗ, готовясь к первому (и единственному) своему сроку за пьяный грабеж… Маловицынцев умиляло и радовало, что Митя, став большим авторитетом и забогатев, остался все же простым, своим. Мог, встретившись в городе, запросто поговорить о том-сем, даже выпить в кафе, на бережку, вспомнить прекрасные молодостью годы, сунуть человеку денег в нужде, свести с полезным деятелем… Никто только, кроме считанных людей из окружения, не мог похвастать, что Рататуй принимал его в своей роскошной резиденции. Ходили слухи, правда, что доносились из беседок и веранд голоса и первых, и вторых лиц из районной власти, и иных обладателей серьезных должностей, да только — мало ли что болтают досужие элементы, нам-то какое дело, верно?..
ВЕТЕР С РЕКИ КАМОГАВА
Не только во флигельке охранника горел свет, — светились и два окна Митиного кабинета. Опутя нажал кнопку у кованых ворот с красивым узором; тотчас вспыхнули лампочки по всему фасаду, озарилась площадь с клумбами перед домом-куколкою. Включился домофон, хрипанул: «Кто там?»
— Открывай, Сивый. Это я, Никола.
— Че поздно? Скоро три часа.
— Не надо было — не пришел бы. Отпирай…
Увидав, какого пленника притащил с собою Опутя, Васька Сивков озадачился:
— Ты че, в натуре? Такой гнидой Митю беспокоить? Дал бы ему по чану — и в пруд. Вор, что ли? Ну, и не хрен с ним базарить…
— Я же сказал тебе: не надо было бы — не привел. И все, точка, ты свою партию, считай, отыграл. Но имей в виду: я не настаиваю. Мое дело — привести, доложить, как и чего. Если Митя занят, этого, — он указал на Ничтяка, — можно и в камеру отправить. В подвале прохладно, пусть отдыхает. А я у тебя во флигельке клопа придавлю. Потом разберемся, время терпит.
— Наручники… наручники сними… кореш… — у вора чуть не вырвалось «сука», но он прикусил язык: с этими падлами надо осторожнее, вмиг умочат, у них никаких правил нет.
Сивый ударил его ногой в живот, опрокинул на ухоженную дорожку.
— Наш-шел корешей, гниль… А Митя не спит, книжкой зачитался. Он ведь грамотным хочет стать, с культурными людьми на равных разговаривать. Глядишь — и выйдет в большие шишки, не то что мы, долбоебы.
— Не всем Большой Фарт, кому-то и в долбоебах надо быть, — Опутя всключил Митин домофон и склонился к нему. Переговорив, бросил охраннику:
— Этого хлопца — в Малое Зало.
И Ничтяка повели в глубокий подвал, — кто в городишке мог подумать, что даже у дворца немецкой постройки может оказаться столь капитальный подвал: полукруглый стол, двери в помещения, тусклый свет… Вора завели в большую комнату; если бы не отсутствие окон, она могла бы и вправду сойти за зальчик: в одной половине — богатые глубокие кресла, стоящие как попало, без видимости порядка, стол из мореного дерева с сосудами и пепельницами из богемского стекла. На другой — стул из сваренных железных пластин, уголков и прутьев, мертво вделанный в пол. Рядом — какие-то орудия непонятного назначения. Сивый посадил Ничтяка на стул:
— Сиди и не вертухайсь.
— У вас тут что, своя крытка?[9]
— Много базаришь. Может, тебя привязать? — веки охранника задрожали, сузились, он повел зрачками… Ничтяк чуть не обмочился, — а уж он-то в своей зоновской жизни тоже видал страхи…
Опутя же, оказавшись перед дверью Рататуя, стукнул тихо и отчетливо. Звякнула защелка-автомат, Никола потянул ручку, сунул голову:
— Я здесь, вашество. Заходить?
Митя, не отрывая глаз от фиолетового томика, махнул рукою. Посидел еще немного, и поднял голову. Глаза его были полны слез.
— Вот, послушай, — сказал он.
— Вешних вишен цветы!
На ветер с реки Камогава
не таите обид —
ибо вашему увяданью
уж ничто помешать не в силах…
Опутя набычился и старательно выпучил глаза, пытаясь вникнуть в смысл сказанного. Но, так ничего и не усвоив, замер в прежней выжидательной позе.
— Как жесток мир! — произнес хозяин, закрывая книгу. — Как тяжело жить. Если бы не поэзия, не высокие образцы литературы, я давно бы сломался. Садись, дружок. Если хочешь чаю — налей, самовар еще горячий. Эй, ты не выпил ли вина? Я, ей-богу, давно не слыхал такого бреда: клад, картина в музее, какой-то вор… Ты, что ли, задержал его?
Никола внятно и обстоятельно доложил ситуацию. Командир кивнул — он любил четкость — и задумался.
— Ты молодец, что не мочканул его сразу, — вдруг сказал он. — Тут в самом деле какая-то фигня… Полез ночью, срезал какую-то вшивую картину… При этом не пьяный. Что ж, пойдем. — Он вздохнул. — Черти вас гоняют по ночам, воруете лучшие часы…
— Кукушка лесная,
отрадны напевы твои —
в урочную пору
узнаю о весне желанной,
вдалеке заслышав твой голос!..
Он допрашивал вора въедливо, старательно, ходил кругами; возвращался, перепроверяя услышанное. Ничтяк был ни жив, ни мертв, кололся даже в том, о чем можно было бы и помолчать. Охранник поглаживал ручку булавы, орудия пыток валялись вокруг стула, на который посадили вора. Митя хрустел суставами, похлебывал кофе.
— Ну что же, — подвел он итоги. — В добрый путь. Берешь нас в долю — а, кент?
— Сколько возьмете? — пискнул Алик, дивясь своему нахальству.
— Ты же наводчик, главное лицо — хотя бы половину…
«Ой, много, много дает! — насторожился вор. — Сила-то за ним… Скинет, как пустую карту. Такие быки если десять дают — и то, считай, много…».
Но Рататуй опомнился уже, понял, что сделал промашку, и засмеялся:
— Ха, обрадовался… Пять! И то думаю: не много ли будет?
— Я же не один…
— Ладно. Радуйся, что в добрый час ты меня застал. С подельником твоим — семь. Живите там пока, поглядывайте… А мы картиной займемся. Нужны станете — известим. Но если ты, козлина, пикнешь хоть звук о том, что ты здесь видел и о чем говорил, имей в виду: я найду тебя быстро, и конец твой будет ужасен. Осознал?
— Между прочим, за «козлину» отвечать положено… — угрюмо молвил Ничтяк.
— Перед тобой — запомни! — я никогда и ни за что отвечать не буду. Бога моли, что живой отсюда выходишь. Выпусти его, Сивый.
Он поднялся с кресла, кивнул Опуте:
— Идем, пошепчемся.
В кабинете они повесили картину на стену и стали рассматривать ее то с прямой линии, то справа, то слева; то отходя, то вновь приближаясь. Наконец Рататую надоело это дело, и он сказал:
— Как ни раскидывай, а загадка тут может быть одна из двух: или то, что мы пытаемся углядеть, доступно лишь истинному специалисту, или… или должен быть второй ключ. Относительно специалиста — попробуем привлечь хотя бы эту дуру Зойку, музейщицу. Если этот путь ложный — пойдем по другому. Игра, судя по всему, крупная — почему бы не попробовать?