ГОРЕ, ГОРЕ!!
— На, детка, покушай шанежку!..
В воскресенье она всегда пекла картофельные шаньги: наливные, с молоком и яйцами. Отсчитывала половину, укладывала в мешочек, кутала, чтобы не подсохли, и несла утром в садик. Там раздавала детишкам: не каждому доставалось, на всех ведь не напасешься! — но уж самому убогому, самому грустному, самому обиженному — это обязательно. Да с теплым словом, с ласковым касанием маленькой мягкой ладони… Ребята — жестокие существа: то и дело кто-нибудь кричал ей вслед, прячась: «Тетя Аня, дай шанежку!» Она качала головою, хлопала себя по бедрам. И каждый понедельник тащила в садик свой пухлый кулек.
— Кушай шанежку, детка, расти быстрее!..
Хоть на пенсии, хоть в бессильной старости, отдыхая на каждом углу — ползала и ползала к своей малышне. На одре уже, предчувствуя смерть и не в силах будучи оторваться от постели, сказала мужу:
— Испеки шанежки, Петико!
Он замесил тесто, сварил и истолок картошку, заправил все, как положено, испек — и они получились бледные, комковатые, подуглившиеся снизу. Старик положил их в кулек и пошаркал в садик. Зашел во дворик, и принялся раздавать гуляющим там детям. Они окружили его, расхватали шаньги и стали бросать ими друг в друга, попадая и в Петико. Никто так и не съел ни одной. Он пришел домой, сел у постели жены, на табуретку, и заплакал. И она заплакала, глядя на него, и в полдень умерла — словно уснула.
Поднятое гробовой подушкою лицо ее с коротким прямым носиком, непохожим на грузинский, было светлым и значительным — как будто старуха прилегла, а отдохнув минутку — встанет, протянет руку:
— Возьми мою шанежку, дорогой, такая вкусная!
На груди ее темнел образок равноапостольной Нины, с крестом из виноградной лозы.
«… Заблудиша в пустыне безводной, пути града обительного не обретоша. Алчуще и жаждуще, душа в них исчезе!..».
В летних коротких ночах сгорали сладкие свечи; трое пожилых людей бубнили по очереди кафисмы над гробом матери.
Огни вытягивались, колыхались; по старой просторной избе ходили люди, кто-то закусывал на кухне. Светало, из сеней и ограды набегали пауки, шуршали в бумажных цветах. Молитва, шепотки, сиплый кашель Петико, голоса внуков, обирающих в саду малину. Аллилуйя, слава Тебе!..
Кот порскнул из избы на чердак, чутко припал к испылившейся от старости земле. Глаза его жутко горели, кривые когти пластали пространство. Запах смерти делал его пьяным, не давал покоя. Он прыгнул за трубу, и глухо заурчал. Теперь дом переходил в полное его владение, и предстояло много дел.
В глубоком, самом дальнем углу голбца горько плакал маленький домовой. Нет, он не жалел хозяйку, он вообще никогда не жалел людей, никого из живого мира, смотрел лишь за постройками: его раздражал, жутко тревожил непонятный свет, достающий в любом закоулке, заставляющий дрожать жесткое мохнатое сердечко. Вздрагивала голова, похожая на небольшой чугунок.
Белый голубь беспокойно бегал по скатам крыши, несвязно воркуя. Это было его место, пока душа покойницы блуждала еще по закоулкам дома, прощаясь с миром и людьми.
Толпа внизу прибывала. Светлое облако вышло из-за горизонта и стало наплывать на город.
— Здорово, Патя!
— О, привет, Колян! Знал покойницу-ту?
— Кто ее не знал! Старожилка.
— А я у ей в группе был. Поел шанежек-то!
— Не, меня-то бабка до школы пасла. А Теплоуховы нам родня маненько! Старший-то, Илюшка, за Анькой Зотовой, а она мне по троюродному брательнику племянница. Да и сам-от Петро моему отцу дальний свойственник.
— Гли-ко, как бабы ревут. Ровно святую хоронят.
— Ноне, Патя, святых нет.
— Вот уж верно!..
— Петро-то — совсем ослаб. Поди-ко, тоже скоро помрет.
— Какой был мужик! Ты помнишь, Трофимовна? А всю-то жись подле нее сох. Ровно медом у ней под подолом-то мазано было, у этой колдуньи. Ведь оне, черные, все колдуны.
— Моя бабка ищо у ей первенца принимала! Не помню, как его звали. Это до войны, они ведь тогда с Петром-то сошлися. Много-то не пожил, Богу угоден стал.
— Ох, Царство ему небесное!..
— Выносят, выносят!..
Гроб показался на крыльце тогда, когда светлое пушистое облачко стояло точно над домом. Люди не видели, как чуть дрогнуло тело тетушки Анико. В тот же миг голубь сорвался со ската, взмыл круто вверх, и скрылся, мелькнув, в лазоревой вате. А большой орел, совершающий плавный круг над городом, даже не отвлекся в его сторону.
Сверкнула на солнце медь, ударил глухо барабан, лязгнули тарелки.
ОТЦЫ И ДЕТИ
На автостанции Здун размял затекшие от сиденья ноги, и скорым шагом рванул знакомою дорогой. И скоро засек топающего следом старика, столь раздражившего его на Емелинском автовокзале. Этот-то куда прется?.. Майор миновал промкомбинат, свернул в последний проулок; вот и дом бабки с дедом. И никого нет возле. Опоздал, мл-ля!.. Он остановился у крыльца: дверь на висячем замке, трава потоптана, свежие ветки от пихт и елочек…
Приблизился старик, и встал рядом.
— Какие проблемы, дедуля? — вздохнул Здун. — Спросить что-то хочешь? Так я нездешний. Бабушку приехал хоронить. Да опоздал — вон, никого нет.
— Да, да! — закивал тот, утирая глаза. — Это моя сэстра. Я — Бесо Ахурцхилашвили, ехаль из Грузия… вай-ва-ай!..
Валерий всхрапнул, обнял старого грузина.
— Да мы родня, дед! Вот попали в сложняк, а?! Ладно, не будем топтаться — может, еще не все потеряно… За мной, и не отставать!..
В центре они тормознули ЗИЛ-самосвал.
— Добрось до церкви, парень! Спасу нет, как торопимся.
— Сколь дашь?
— На! На! — дедушка Бесико стал вынимать из карманов бумажки и совать шоферу. — Давай, давай!..
Радостно скалясь, шофер гнал машину.
— Кого хороните-то, кенты?
— Я тебе не кент, — сказал майор. — А хоронят мою бабушку, Анну Ираклиевну Ахурцхилашвили. Это ее брат. Не слыхал о такой?
— Я нездешний, приезжий.
— Все ясно… Гони, не отвлекайся!..
Священник читал молитву над гробом; голос его чисто летел в маленьком храме, среди икон. Усталое, торжественное лицо покойницы устремлено было ввысь, где таится Божий Дух, осеняющий землю. Здун и Бесико приблизились с разных сторон, упали на колени и прижались к холодным впалым щекам.
На поминках собрались в столовке пуговичной фабрики: тут было и недалеко, и довольно недорого. К тому же завстоловой Тася Колобкова была и ровесницей, и давней подружкой Тамары, дочки покойной Анны Ираклиевны.
Что говорить: таких больших похорон Малое Вицыно не знало с дальних времен. Диво ли, что среди сошедшихся за тризною людей встречались и совсем назнакомые между собою. «Да что же это за диво!» — вскричите вы. Но автор будет стоять на своем: да диво же! — ибо выяснилось, что не все даже родстенники знают друг друга. В-общем, такое стало ясно в самом начале этого отрезка романа: откуда могли быть знакомы майор русского ОМОНа и старик из дальней, прилепившейся в ущелье кавказской деревушки? Откуда могли и Здун, и дед Бесико знать Мелиту — это вообще боковое колено, внучка сестры Петра Теплоухова. Она ведь с войны не жила с ними, и почти не бывала в ихнем доме! Приметив молодцеватого, налитого грубой силою майора, Набуркина спросила Гришу (дети в теплоуховской семье располагались так: Нина — Илья — Тамара — Григорий): кто это такой? Тот повел знакомиться, и Валера обнял ее, и упал носом в плечо: «Сестра, сестра! Как мне тяжело, сестра!..». И она тоже заплакала, ширкая в кружевной платочек. Тут и Валичка подвалил, грустный, щечки малость обвисли. «Это кто, муж твой?» Она кивнула, рдея. «Ах, брат!» — Валерий обнял и его.
Поодаль толклись, словно грифы, завсегдатаи всяческих похорон и поминок Нифантьич Богомяков и Митрич Непотапов.