Когда Китани читал книгу, нет, вернее будет сказать – и даже тогда, когда он читал эту книгу, – он думал о Каёко. «Каёко для меня – это нечто вроде родного языка для других людей».
2
«Грудь у него не такая выпуклая, как у голубя, а вот размах крыльев – точно такой же». Это он о кузнечике. Открыв глаза, Китани прошептал именно так. Ему привиделся огромный кузнечик.
А что там в этом сне было раньше, вспомнить не удавалось. В общем, хлопая огромными крыльями, кузнечик подлетел к его уху. Даже не к уху – щеки коснулся. Китани было совершенно ясно, что он прилетел научить его, как следует расстаться с Каёко. И уже через секунду он шел по дороге к родной деревне. Китани знал, что это был именно он. Вдоль дороги были посажены редкие деревья. Похожий на голубя кузнечик коснулся крылом щеки Китани. При этом он не издавал никаких звуков. И, как ни странно, Китани ощутил это прикосновение как приобщение к великой мудрости. Будто бы ему удалось прикоснуться к какой-то религиозной Истине. То есть он воспринял кузнечика как посланца Истины. И с точки зрения этой Истины ему следовало попрощаться с Каёко. Именно об этом возвещал похожий на голубя кузнечик.
Поняв это, Китани устремился по молочно-белой дороге, будто кто-то преследовал его. Как только кузнечик исчез, он открыл глаза.
«Грудь у него не такая выпуклая, как у голубя, а вот размах крыльев – точно такой же».
Пахли белым стоявшие у изголовья туберозы. Июльский цветок – кузнечику стрекотать еще рано. Так отчего же ему приснился именно кузнечик? Или в прошлом произошло нечто, что связало Каёко и кузнечика?
Когда они с Каёко жили в пригороде, им, безусловно, доводилось слышать стрекотание кузнечиков. Во время прогулок они наверняка видели, как те выпрыгивают из травы. Но только все равно непонятно, почему это кузнечик должен ассоциироваться с Истиной?
Вот такой сон. Но только докопаться в своем подсознании до какого-то там кузнечика Китани не мог.
Просторная комната деревенского дома. Над оконцем – ласточкино гнездо. Китани забрался в гнездо и дрожит там. Но непонятный страх гонит его прочь из убежища. Вдруг откуда ни возьмись – длинный бамбуковый шест. Китани спускается по нему в сад. За ним гонится мужчина. Китани выбегает через заднюю калитку. Это дом его деда.
За калиткой оказался крошечный мальчонка в монашеских одеждах. Размахивая таким же крошечным веником, он преграждает ему путь в амбар.
– Сюда нельзя, нельзя, здесь не спрячешься!
– А где спрячешься?
– В баню беги, в баню!
– Почему?
– Скорее, скорее, больше нигде не спрячешься!
Мальчишка стаскивает с него одежду. Китани же боится того, что мужчина найдет одежду, но пролезает через окошко в баню. Сжимается в бочке, окутывается паром – жжет кожу. Это Каёко коснулась его. Она спряталась там еще раньше. Кожа у нее лоснится, будто маслом намазана. Но в бочке вдвоем им не поместиться.
– Нельзя, здесь нам нельзя. Если дядька найдет нас, что мы скажем? Что он скажет?
Китани проснулся, ощущая кожей прикосновение Каёко и ужас.
Вышитая золотыми нитками подушка жены искрилась. Утреннее солнце добралось до нее. Он коснулся жены. Она была в длинной спальной рубашке. Она не имела отношения к его сну.
А кто этот мужчина, который гнался за ним, чтобы убить? Это, конечно, муж Каёко или ее любовник. Но у нее до Китани не было мужчины. В таком случае это мог быть только мужчина, с которым Каёко познакомилась после него. Когда они расставались, у нее не было любовника. Поэтому Китани не мог знать его, не мог видеть. И все-таки почему этот мужчина гнался за ним?
Насколько же он любит себя – ревновать ее… И только сейчас этот несчастный кузнечик дал знать ему: прощание. «Каёко для меня – это все равно что родная речь для других людей».
3
– Можно войти?
Удивительно, что дядя Каёко пришел к нему.
– Каёко прислала такое странное письмо, вот я и пришел поговорить с ней.
Дядя подозрительно смотрел на жену Китани. Она разливала чай.
– Если она дома, может, позовете ее?
– Кого, Каёко?
– Да.
– Я понятия не имею, где она.
– Мне непонятно, что происходит. Поэтому я решил ничего не скрывать и приехал сюда.
Дядя достал из-за пазухи письмо. Оно было адресовано в префектуру Кагава. То есть из-за этого письма дядя приехал сюда, почти что в Токио, из далекого Сикоку – именно там родилась Каёко. В обратном адресе был указан дом Китани. Он взглянул на штемпель – письмо действительно было отправлено с почты в Атами, где он жил.
– Так что же она все-таки пишет?
– Взгляните.
«Дорогой дядюшка! Все заботы о себе я поручаю Китани. И себя саму, и свои похороны. Извините, что на родную деревню я не оставляю ничего. В случае необходимости встретьтесь с Китани и расспросите его. Он Вам что-нибудь да расскажет. Китани Каёко».
Абсурд какой-то. Как это Каёко удалось прознать, где он живет? Это она специально отправила это письмо, чтобы…
На второй день после визита дяди Каёко некий рыбак обнаружил в море возле мыса два трупа. Он увидел утопленников со стометровой скалы. Словно дохлые рыбины на дне аквариума. Наступало лето, вода была на удивление прозрачной.
Услышав про утопленников, Китани тут же подумал про Каёко. И оказался прав.
Каёко выбрала его Атами, чтобы покончить самоубийством именно здесь.
Лицо мужчины не выражало ровным счетом ничего. Словно рыба. Именно этот мужчина ревновал ее. Даже перед смертью.
С приближением смерти память слабеет. Разрушение начинается с памяти о недавнем. И когда некроз памяти достигает своего предела, что-то вспыхивает, чтобы сгореть навсегда. Последняя молитва. На пороге смерти Каёко вспоминала не нынешнего возлюбленного, а свою первую любовь – то есть именно лицо Китани пожар забвения пожрал последним. Наверное, так. Наверное, это и было ее последним видением. Идиотка. Раздражение смешалось со злобой. Китани захотелось пнуть ее труп. «До самой смерти она была одержима этим древним привидением. Всего-то два года мы пробыли с ней вместе, а она так и не сумела избавиться от меня. Сама себя сделала рабыней. Рабыней своей последней молитвы».
Это он сказал дяде Каёко. А может быть, и себе самому.
Внучка самурая
В полуденной тишине, вобравшей в себя отраженное гладью купальни едва заметное трепетание июньских листьев, до художника доносились женские разговоры. Обычная болтовня мамок, похвалявшихся своими малютками, которых они прижимали к лягушачьим животикам.
– А мой-то маленькие игрушечки ну прямо ненавидит. Я мужу и говорю – вот он сейчас уже пойдет скоро, надо в дом попросторнее переезжать, а то он нам такое устроит!
– Вот молодец! Если для него дом – точно игрушка, он прямо чертенок какой-то. Таким героем станет – почище Янагава Сёхати вырастет!
– Что вы такое говорите в наш просвещенный век?
– А мой-то малыш какой странный! Он и газеты любит, и книжки с картинками. Дашь ему – так он часами смотреть готов!
– Вот чудо какое! А мой как увидит газету – тут же в рот тянет. Книжки тоже рвет и в рот пихает. И так со всем. Извелась прямо.
– А вот мой ничего в рот не берет.
– Какой красавчик! Может, он и кушать не любит?
Тут мамочки разом расхохотались – вроде бы по-свойски и дружелюбно, но на самом деле вполне картинно.
Уже одевшись, художник взглянул в сторону женской части купальни. В зеркале раздевалки он увидел трясущиеся груди – словно дохлые кальмары, головы младенцев – точно эти трясущиеся груди.
Дождь кончился – куча гравия сохла на обочине. На куче сидела белокожая девочка. На коленях она держала мольберт. Увидев художника, она прижала мольберт к груди и залилась румянцем.
«Это тот самый художник», – шепнула она, указывая подружкам в сторону его студии.