Литмир - Электронная Библиотека

Прошла мимо кабины в двух шагах. Не посмотрела.

Колька высунулся в окно.

— Валя.

Она остановилась. Не обернулась.

— Чего тебе, Бирюков?

— Замёрзла?

— Не твоё дело.

— В кабине тепло. Мотор гонял.

Валя постояла ещё. Потом обернулась. Посмотрела на Дуську. На кабину. На него.

— Пять минут, — сказала она. — Ноги отогрею. И пойду.

Она обошла машину и влезла в кабину с правой стороны. Села. Кабина была тесная. Валя села у самой дверцы, как можно дальше от него. Колька видел, что она сидит, не касаясь спинки, прямо, как на допросе. Видел её сапоги. Кирзовые, старые, стоптанные, белые от инея. На два размера больше, чем надо, со скрученными портянками внутри.

Колька завёл мотор. В кабине загудело, запахло тёплым маслом, бензином. Он включил печку, если это можно было назвать печкой: заслонку, которую сам приделал в ноябре, чтобы тёплый воздух от мотора шёл в кабину.

Помолчали.

— Ну, — сказала Валя, глядя прямо перед собой, в лобовое стекло. — Говори.

— Что говорить?

— Про артистку. Ты ж за этим приехал. Оправдываться.

— Не за этим.

— А за чем?

— За бензином, — сказал Колька.

Валя повернулась и посмотрела на него. Долго. Он смотрел на неё. Потом она отвернулась к окну.

— Дурак, — сказала она.

— Дурак, — согласился Колька.

— Не соглашайся.

— Хорошо. Не дурак.

Валя фыркнула. Потом сжала губы, чтобы не засмеяться. Потом всё равно засмеялась. Коротко, сипло, в ладонь. Колька первый раз слышал, как она смеётся.

— Ну и что артистка? — спросила она, отсмеявшись. Уже другим голосом. — Красивая?

Колька подумал. Равиль говорил: не спорь, соглашайся.

— Не знаю, — сказал он честно. — Живая. Весёлая. Пела хорошо. Про ямщика.

— Про какого ямщика?

— «Степь да степь кругом».

Валя помолчала.

— И чего?

— И я ушёл. Когда она пела.

— Почему?

Колька смотрел на руль. На свои руки на руле.

Он никому ещё не рассказывал. Ни Равилю, ни Ваське, ни Лукичу. Лукич знал только «под Семлёвом». Бельский знал только, что было пять минут у креста. Нина знала, что был друг, шофёр, сорок шесть лет. Больше никто ничего не знал.

— У меня друг был, — сказал Колька. — Шофёр. Прохоров Дмитрий Ильич. Сорок шесть лет. Лысый, широкий, как шкаф. Голос как в церковном хоре. Три войны прошёл. Говорил, заговорённый. Помнишь, на переправе? Который тебя лаптёжником назвал?

Валя повернулась к нему. Медленно.

— Помню, — сказала она тихо. — Лысый такой. Хохотал.

— Он. Он её назвал. Машину. Дуськой. В честь своей первой девки, которая его не дождалась. Он про тебя тогда сказал: хорошая девка, злая. Моя Дуська такая была.

Валя молчала. Колька рассказывал дальше. Про Семлёво. Про эшелон со снарядами. Про то, как все были живы, и как он сидел на подножке и смеялся, и как один осколок. Один. Про «кольнуло». Про фотографию в клеёнке. Про медальон, заполненный женой, и про буквы внизу, кривые, синим карандашом. «Папка, приезжай». Про указатель «Сорокино 9 км», мимо которого он проехал.

Он рассказывал ровно, негромко, глядя на руль. Как рассказывают про поломку. Что сломалось, где, почему. Что можно было сделать, а что нельзя.

Валя слушала. Не перебивала. Когда он кончил, она долго сидела молча.

Потом протянула руку и положила её поверх его руки. На руль. Рука у неё была холодная, как ледышка, и маленькая, и шершавая от мороза.

— А ямщик, — сказала она тихо, — в песне просит жене передать. Чтоб не ждала.

— Просит.

— А этот твой Митяй просил, чтоб ты передал?

— Просил.

— Передашь?

— Передам. Приеду и передам. Потом. Когда немцев оттуда выгоним.

Валя помолчала.

— Выгоним, — сказала она. — Я ж тоже оттуда. Из Смоленска. Мама там. И брат, Петька, ему двенадцать. С июля ничего. Я тоже приеду. Потом.

Колька повернул голову и посмотрел на неё. Первый раз так близко. Худое лицо, обветренное, в мелких трещинках от мороза. Короткие тёмные волосы из-под ушанки. Глаза серые. Не злые. Совсем не злые.

— Приедешь, — сказал он.

— Знаешь, что ли? — сказала Валя. — Ты и на переправе всё знал. Про флажок.

— Знаю.

— Ну и хорошо, — сказала Валя и убрала руку.

Колька вспомнил про свёрток.

Он полез за спинку сиденья, достал газету, развернул и положил Вале на колени.

Валя смотрела на валенки.

— Это что?

— Валенки.

— Я вижу, что валенки. Детские.

— Не детские. Маленькие. Их никто не взял. Сорок пар было. На сорок человек. Эти никому не налезли. Старшина говорит, в самый раз.

Валя смотрела на валенки. Потом на свои сапоги. Кирзовые, белые от инея, на два размера больше.

— Старшина, — сказала она.

— Лукич. Он хитрый. Он их, по-моему, для тебя берёг.

— Он же меня не знает.

— Он всех знает.

Валя ещё посидела. Потом наклонилась и стала стаскивать сапог. Сапог не шёл. Примёрз. Она тянула его, кряхтела, упёрлась другой ногой в пол. Колька смотрел.

— Помочь?

— Сама.

Сапог сошёл. Потом портянка, скрученная, мокрая, ледяная. Нога под ней была белая, маленькая, с красными пятнами на пальцах. Колька посмотрел на эти пятна и нахмурился.

— Ты ноги отморозишь.

— Не твоё дело.

— Моё.

Он взял её ногу, прямо так, в ладони. Валя вздрогнула, хотела выдернуть. Не выдернула. Колька держал её ногу в ладонях и грел. Как грел когда-то руки молодым в раллийной команде, когда они приходили с зимнего спецучастка с мёртвыми пальцами. Растирал, медленно, не сильно, чтоб не повредить. Дышал на неё.

Валя сидела и смотрела на него. Не шевелилась.

Потом он надел ей валенок. Валенок сел как влитой. Будто на неё и валяли.

Потом вторую ногу. Сапог, портянка, ледяная белая нога с красными пятнами. Ладони. Дыхание. Валенок.

Валя пошевелила пальцами в валенках. Потом ещё раз.

— Тепло, — сказала она. Удивлённо, как ребёнок. — Бирюков. Тепло.

— Ну вот.

— Ты ради валенок сюда двадцать вёрст ехал?

Колька посмотрел на неё.

— Ради тебя, — сказал он.

В кабине было тихо. Гудел мотор. За стеклом, на шоссе, прошла машина, мигнула синим светом маскировочной фары. Потом ещё одна. Потом стало темно.

Валя смотрела на него.

Колька смотрел на неё и думал, что это глупо. Что ему сорок девять лет, там, внутри. Что двадцать лет у него ничего такого не было. Что у него руки в мазуте, а на ней кирзовые сапоги на полу и валенки от Лукича. Что за стеклом война, и мороз под двадцать, и немцы в сорока верстах.

Потом перестал думать.

Валя поцеловала его первая. Быстро, резко, как будто прыгнула с обрыва. Губы у неё были обветренные, шершавые, холодные. Потом отпрянула. Посмотрела на него злыми, испуганными глазами.

— Только попробуй, — сказала она.

— Что попробовать?

— Сказать что-нибудь. Про артистку. Или ещё про что. Только попробуй.

— Не буду.

— Вот и не будь.

И поцеловала его снова. Уже не быстро.

В дверцу постучали.

Колька и Валя отпрянули друг от друга. Валя стукнулась ушанкой о крышу кабины. В окне было лицо Клавы, красное, испуганное, без обычной улыбки.

— Валька! — Клава рванула дверцу. — Валька, беда! Немцы прорвались! У Наро-Фоминска! Танки на Акулово идут! На шоссе! Комендант всех на пост!

Валя уже вылезала. В валенках, с сапогами в руках.

— Сколько?

— Не знаю! Говорят, много! Говорят, до шоссе вёрст десять! — Клава посмотрела на Кольку. — А ты, из газеты, уезжай. Быстро. Пока дорогу на Кубинку не перерезали.

Валя стояла у кабины, на снегу, в валенках. Посмотрела на Кольку.

— Езжай, Бирюков, — сказала она. — Бензин свой вези.

— Валя…

— Езжай. — Она помолчала. Потом полезла в карман гимнастёрки, под шинелью. Достала что-то маленькое, твёрдое. Бросила ему на колени, как тогда, у переезда.

Сухарь.

— Ты что…

— Это не долг, — сказала Валя. — Это теперь просто так. Съешь по дороге.

48
{"b":"980239","o":1}