Литмир - Электронная Библиотека

— Их не бывает.

— Будут, — сказал Колька.

Она посмотрела на него сбоку. Он смотрел на дорогу.

— Вы так уверенно говорите.

— Уверенно.

— Николай, — сказала Нина, — а вам сколько лет?

— Двадцать один.

— Врёте.

Колька посмотрел на неё. Потом снова на дорогу.

— Почему вру?

— Не знаю. — Нина тоже смотрела на дорогу. На жёлтые берёзы, на паутину, на синее небо над лесом. Шлем майора сидел на ней криво. — У вас лицо на двадцать один. А глаза нет. Глаза как у моего отца. Он дирижёр был. Старый. Сорок лет за пультом. Он так же смотрел, когда оркестр играл. Будто слушает не музыку, а что-то внутри. Будто всё уже знает, как будет дальше.

Колька не ответил.

— Извините, — сказала Нина. — Это я так. Я болтушка. Вы не обращайте внимания.

— Ничего.

— Скажите, — сказала она, — а правда, что у вас пулемёт утопленный?

Колька посмотрел на неё с изумлением.

— Кто сказал?

— Ваш этот. Толстый. Старшина. Он Аполлинарию вчера рассказывал. Под большим секретом. Там полроты стояло, слушало. — Нина улыбнулась. — Аполлинарий теперь вас боится. Говорит, если у шофёра пулемёт утоплен, значит, он его и утопил. А кто утопил пулемёт, тот и артиста утопит.

Колька засмеялся. Неожиданно для себя, громко. Нина посмотрела на него и засмеялась тоже.

Позади, в зеркале, ехал ЗИС Равиля. Равиль высовывался из окна и смотрел на них с выражением глубокой обиды. У него в кабине сидел Аполлинарий Зайцев, в шляпе, и держал шляпу обеими руками.

Дорога шла через Ельню. Через трубы, через пепел. Нина смотрела на них молча, сняв шлем. Колька видел, как у неё побелели пальцы на шлеме.

— Мы в Москве не знали, — сказала она потом, когда Ельня осталась позади. — Про такое. Нам говорили: взяли Ельню, первая победа. Мы радовались. А тут…

— Тут радовались тоже, — сказал Колька. — Там, на площади. Плясали. В пепле.

Нина посмотрела на него.

— Правда?

— Правда. Старухи плакали. Земляк мой плясал. Губные гармошки, два десятка, все сразу. Как коровы.

Нина помолчала. Потом снова надела шлем.

— Тогда я правильно приехала, — сказала она. — Если в пепле плясали. Тогда правильно.

За Ельней дорога пошла на запад, к речке Устром. Туда, где был передок. Лес кончился. Началось поле, открытое, жёлтое, с копнами, сложенными ещё в августе. Дорога шла по полю, как по столу. Колька знал эту дорогу. Знал, что немец видит её с высоток за речкой. Что по ней надо идти быстро и не останавливаться.

Он добавил газу. Ветер ударил в пустую раму, в лицо. Нина пригнулась за приборную доску, придерживая шлем.

Самолёт Колька увидел поздно.

Он шёл низко, из-за леса, сзади, со стороны солнца. Один. Не «мессер». Горбатый, с изломанными крыльями, с неубранными колёсами в обтекателях, как в штанах. Колька узнал его сразу. Лаптёжник. Юнкерс. Одинокий, охотник, из тех, что ходят над дорогами и бьют всё, что движется.

Две машины на пустом поле. Для него это был подарок.

— Нина, — сказал Колька. — Держитесь.

Она посмотрела на него, потом назад, в заднее окно. Увидела. Лицо у неё стало белым, но она ничего не сказала. Только вцепилась обеими руками в сиденье.

Юнкерс поднялся выше, развернулся, завис над полем. И завыл.

Колька слышал этот вой уже трижды. На переправе, на станции, теперь здесь. Он так и не привык.

Колька рванул руль вправо, с дороги, в поле, между копнами. Дуська запрыгала по стерне. Сзади Равиль, он видел в зеркало, рванул влево. Две машины разошлись в стороны, как брызги.

Юнкерс выбрал ЗИС.

Бомба упала метрах в двадцати от ЗИСа. Столб земли, соломы, дыма. ЗИС качнуло, повело, он встал. Колька видел, как из кабины вывалился Аполлинарий, в шляпе, и пополз в канаву. Как Равиль выскочил с другой стороны и полез в кузов. Как баянист, пожилой, в очках, прыгнул из кузова прямо на землю, прижимая к груди баян.

Колька остановил Дуську за копной.

— В канаву, — сказал он Нине. — Вон туда. Лечь и не вставать.

— А вы?

Колька уже лез в кузов.

Колька сдёрнул с бруса брезент. ДП встал сошками в гнездо, диск лёг на место. Колька поднялся на ящик над кабиной.

Юнкерс разворачивался над полем для второго захода. Медленно, тяжело, лениво. Он никуда не торопился. На поле были две машины и горстка людей, и он знал, что они никуда не денутся.

Колька смотрел, как он разворачивается. Как ложится на крыло. Как выходит на прямую.

Прямо на Дуську.

Он был тяжёлый, этот юнкерс. Медленный. Особенно когда выходил из пике. Особенно внизу, у самой земли, когда сбрасывал бомбу и тянул вверх. В эти несколько секунд он висел в воздухе, задрав нос, неповоротливый, как баржа. И все пулемёты мира смотрели ему в брюхо.

Кочетков это знал. Кочетков его так и сбил, у переправы.

Юнкерс завыл. Пошёл вниз, отвесно, прямо на копну, за которой стояла Дуська. Колька видел его целиком. Видел, как от брюха отделилась бомба. Тёмная, маленькая, растущая.

Колька не стрелял. Он ждал.

Бомба упала за копной, позади, в поле. Земля вздыбилась, копну разметало, Дуську качнуло на рессорах. Колька удержался за брус. Сверху посыпалась солома, земля, пыль.

Юнкерс выходил из пике. Прямо над ним. Низко, метрах в ста. Задрав нос, подставив брюхо, с неубранными колёсами в штанах.

Колька поднял ствол и дал очередь. Длинную, весь диск. Не по три, как учил Ляхов. Весь.

Он видел, как трассы вошли в брюхо юнкерса. Как юнкерс дёрнулся. Как что-то отлетело от крыла, маленькое, блестящее. Как из-под мотора потянулся дым. Сначала тонкий, серый. Потом гуще.

Юнкерс не упал. Он тянул вверх, тяжело, задыхаясь, волоча за собой дымный хвост. Перевалил через лес. И пропал.

Колька стоял на ящике, с пустым пулемётом, и смотрел туда, где он пропал.

Потом из-за леса, далеко, глухо, донёсся звук. Не взрыв. Будто что-то тяжёлое упало на землю.

Или показалось.

— Фомич, — сказал Колька вслух. — Для ровного счёта.

Все были живы.

Аполлинарий Зайцев сидел в канаве, в шляпе, и держался за сердце. Фокусник сидел рядом и держал за сердце его. Фотокорреспондент лежал на спине в стерне и перезаряжал «лейку»: он снимал весь налёт, от начала до конца, и теперь боялся, что засветил плёнку.

Равиль стоял у своего ЗИСа. ЗИС был цел, только посечён осколками по борту и с пробитым скатом. Равиль уже доставал домкрат.

А баянист сидел на земле, в стерне, и плакал.

Колька подошёл. Баянист держал на коленях баян. Чехол был разорван. Мехи баяна, красные, в складках, были пробиты осколком. Сбоку, у самой рамки, дырка с палец. Баянист нажал на клавиши, растянул мехи, и баян не заиграл, а засипел, как простуженный. Воздух шёл через дырку.

— Сорок лет, — сказал баянист. Это были первые слова, которые Колька от него слышал. — Сорок лет он у нас. Отец мой на нём играл. А я с германской при нём. В госпиталях играл. Раненым.

Колька присел рядом. Посмотрел на дырку.

— Дайте.

Баянист посмотрел на него. На его руки, чёрные от масла.

— Вы что, баянист?

— Шофёр.

— Так какого вы…

— Дайте, — сказал Колька.

Баянист отдал.

Колька осмотрел дырку. Мехи были кожаные, на картоне, проклеенные. Дырка небольшая, рваная по краям. Если заклеить изнутри, заплатой, чтобы воздух не шёл, держать будет. Баян — тот же карбюратор: воздух и клапаны. Главное, чтоб не травил.

У Кольки в кабине, в Митяевой сумке, была аптечка для камер. Резина, резиновый клей в жестянке, наждачка. Лукич выдал, когда Колька ставил скаты. Колька отрезал от старой камеры кусок, тонкий, эластичный. Зачистил край дырки наждачкой. Отвернул винты, снял с мехов правую половину, как крышку карбюратора, и промазал клеем изнутри. Прижал заплату. Подержал.

Нина стояла рядом и смотрела. Все стояли рядом и смотрели. Фотокорреспондент снимал.

— Минут десять, — сказал Колька. — Пусть схватится. Потом растягивать можно. Только сильно не рвать.

Баянист смотрел на него, как на чудо.

37
{"b":"980239","o":1}